— Слава, слава царю Аминадаву, слава!
Я же смотрю на него с замиранием и думаю:
«Боже мой, вот какая завидная судьба у этого человека! Но кто же это такой, что так возвеличен он над всеми людьми?»
Я усиливаюсь всмотреться в него, но слепнут глаза от зноя и блистания доспехов, и лицо светозарного неузнаваемо вовеки. Видно только, что все люди по сравнению со своим чудесным вождем сделаны крайне неискусно, наскоро, сплеча. Он же идет, куда хочет, и ведет всех, куда ни пожелает. И когда я вижу все это, я и очень теряюсь, и переполняюсь большой радостью.
— Уж этот доведет! — думаю я с радостным смехом.
И еще раз просматриваю я все видение от начала до конца и прихожу еще в большее восхищение.
— Как хорошо это, как хорошо! — восклицаю я про себя. — Хорошо и прекрасно!
И тут, едва успеваю я воскликнуть так, ясный белый свет, мгновенно проникая в древний мрак моего тела, крови и костей, озарил передо мною всю жизнь мою неизъяснимым озарением. И с изумлением увидел я, как теперь в этом холодном белом свете все жизненные несчастия мои не только вдруг потеряли всю острую горечь свою, не только стали ничтожны и безразличны, но минутами даже сделались исполнены той тихой прелестью, миром и отрадой, какой исполнены бывают далекие-далекие воспоминания о жизни. И увидев все это, во второй раз воскликнул я про себя, отдыхая теперь душой от целой жизни своей:
— Да, все хорошо. Хорошо и прекрасно.
И готов я был созерцать и упиваться без конца своим изумительным видением. Но лютый холод междузвездных пространств стал столь велик, что начал корчить и свивать все тело мое. И от этого вдруг с ужасом и мраком исчезло вмиг все пленительное видение, и я проснулся.
С большим трудом открыв глаза, я насилу понял, что вое, что только видел я, было лишь сном. Но вместо огорчения я потрясен был новой необузданной радостью. Лишь только я открыл глаза, я увидал, что прежний холодный белый свет все так же стоит над миром и все так же озаряет все неизъяснимым озарением.
Когда я открыл глава, стояло раннее мокрое утро, все в холодном белесом свету. Над полем, во все стороны, разве- силось туманное белое небо, словно все сплошь занесенное снегом. На листьях кустов и травы тускло блестели угрюмые, злые капли дождя, и все было хмурым, недовольным и тревожно-тоскливым, и казалось, словно бы во всем мире начиналось последнее разложение. Но для меня по-прежнему все было радостью, умилением и буйным ликованием.
Проснувшись, я увидел, что лежу в одном белье, и все белье мое мокро, а во всем теле сильное нездоровье. Я понял, что меня ограбили, но и это мне было только мило. Я дрожал от озноба, и стучал зубами, голову же мучительно ломило, и все тело пронизывалось огнем. Когда я хотел встать, то в первый раз даже не мог и упал на бок. Но я только засмеялся и долго смеялся так без удержу в необъятной радости.
Кое-как поднявшись во второй раз, я заметил, что один из ограбивших меня бросил недалеко свои лохмотья, надев, должно быть, вместо них мой пиджак. С новым приступом счастливого смеха я натащил на себя эту рвань и дрожащими ногами с усилием пошел к больнице.
Пока я шел, я стал совсем уже забываться и скоро начал даже плохо понимать горящей головой, что это за радость у меня и куда это я иду сейчас.
Н. Киселев
ВИДЕНИЕ
(Странная история)
На днях я получил неожиданное извещение, что мой дядя окончил жизнь самоубийством. Не видав его с лет самого младенчества своего и помня его, как человека всегда спокойного и уравновешенного, я очень удивился и в тот же день выехал к нему в имение.
После похорон, оставшись один в его библиотеке и перебирая книги, я в одной из них нашел несколько исписанных листков, которые многое мне объяснили. Чернила на первом листке были стары и даже немного выцвели, на остальных же — совсем свежи и местами смазались, как будто бы их тут же накрыли книгой. На странице книги сохранились ясные отпечатки от них. Кое-где концы листов кем-то были оторваны и здесь читались лишь отрывки фраз.
Жалкие и гнусные люди! Натворили себе богов и божков и подставили им свои трусливые спины. Все трепещет внутри меня от злорадного хохота над вами. Так и нужно вам, рабы! И еще раз я кидаю вам в лицо: так и нужно вам, рабы!
Да, да. Это так. В какое именно время научился я воздавать людям должное, я сейчас не помню. Но было это, должно быть, очень рано. Так, я прекрасно помню, что уже в гимназии никто лучше меня не умел подчинять товарищей своей воле. Был я слаб, худ и бледен, не умел ни быстро бегать, ни увлекательно играть, но во все время пребывания моего в школе все подчинялось мне. С неутомимой настойчивостью, шаг за шагом, крупинка за крупинкой, я изучал характеры каждого товарища и слабые его стороны, и я, еще маленький, круглоголовый, почти несмыслящий мальчишка, помыкал при помощи то лести, то хитрости, то притворства, целыми сорока с лишним бараньими головами. И все считали меня прекрасным товарищем, в то время как я давился от беззвучного хохота над ними.
И теперь вот так же одинок я и не нуждаюсь ни в ком. Никого-никого нет около меня. Никого-никого — одинок я. Холодные, ясные волны плещут около той недоступной скалы, на которой стою я — это волны моих отчетливых желаний. Молнией пронизывают здесь воздух орлы — это мощные мысли мои. И трепещу я весь беспредельной радостью среди этого холодного, трезвого простора, какого бы не вынес никто-никто.
…ая тоска объяла сердце мое. Сердце, бедное сердце! Слезы и кровь сочатся из ран твоих. Череп сдавлен, как сталью, цепенеет обессилевший мозг. Ах, сердце, окровавленное сердце!
Но как же, почему же все случилось, почему я, гордый, одинокий, никого не любящий и ни в ком не нуждающийся, так страшно вдруг, так страшно ранен беспредельной тоской!
Десять лет тому назад написал я свой первый листок, и мог ли я подумать тогда, что когда-либо все сердце мое обольется кровью?
Да, да. Это так. Я понимаю, отчего так несчастен я. Я несчастен именно оттого, что так ценил в себе, чем дорожил, как самым прекрасным в жизни моей. Я несчастен оттого, что безумно одинок я, горд и не люблю никого. Десять дет прошло с того времени, как написал я первый листок свой, уже поседел я за эти десять лет и вот дряхлеющей, почти старческой рукой хватаюсь и тянусь весь к любви и состраданию. Ах, пожалейте меня, пожалейте!
Но не смею сказать я этого никому вслух, не смею. Я пью и пью — и днем, и ночью, лишь проснусь. Я корчусь в муках и не знаю, чем кончится все это.
Вот уже несколько ночей подряд она является ко мне — и это прекрасно. И сегодня я сижу у окна и жду ее. Уже сумерки. Медленно, печально мертвеют поля. Вот лиловый отблеск в последний раз протрепетал на далеком облачке и погас, как последний прощальный взгляд того, кто страстно любил землю и уходит от нее навсегда.
Пепельные сумерки плотным саваном окутали землю, и заплакали осины. Бледно-синий месяц вышел из-за облаков и, словно слепой, тихо, осторожно шел по небу. Остановился зловещим кругом. Прямой и спокойный луч пронизал тьму. Таинственный, прилетел он из неведомого мира, протянувшись через холодные межпланетные пространства. Чуть заметно замерзало на полу моей комнаты ясное пятно.
И вот привычным движением дрогнуло-отозвалось сердце. Тише, близок миг! Приходи же, приходи скорее! Я жду тебя! Оранжевые тени мелькают в луче, и тонкие пурпуровые нити тянутся от них в бесконечность. Близко-близко! Колотится и стонет в груди сердце…
Тонко плачет где-то певучая струна, и вот струятся передо мною серебром складки длинной одежды.
— Здравствуй! — поет все внутри меня и спрашивает ее без слов. — Отчего же так долго? Что задержало тебя там, около звезд?
Чуть колыхаясь в лунном луче, не касаясь ногами пола, молчит она, бледная, мраморная, с закрытыми глазами. И опять говорит ей мое сердце, трепеща от неразгаданной тайны: