Писавший предварял, что лучше и о самих письмах, и о содержании их никому не поведывать, ибо вся их цель — исключительно личное «испрямление» человека, и если они побудят его «войти в клеть свою» и временно в ней уединенно затвориться для самоиспытания, — то и этого и довлеет. Излишние же разговоры чужды полезности и даже могут породить в обществе праздные «умомечтания», которые способны охладить и рассеять совесть, уже уязвленную и над собою задумавшуюся. Однако, эти предварения, видимо, не всем казались многозначительными, и часто, когда в обществе, по тому или иному поводу, заходила речь о загадочном учителе или коллегии самозваных учителей, — не один из присутствующих признавался, что для него этот разговор не новость, и такие письма и к нему долетали.
В поле моего зрения такое таинственное попечение выпало на долю некоторых людей очень различного положения. Получал такие письма один старый архимандрит, проживавший в нашей Невской лавре, почтенный и влиятельный, в особенности в последние годы перед своей смертью. Настойчиво называли имя одного сановника, который будто бы даже не скрывал своего общения со странным корреспондентом и подчинялся его советам, не раз убедившись, что он не во зло советует. Приходили письма и к некоторым литераторам и, между прочим, к представителю одного ведомства, очень близкого литературе, но не пользующегося особенной любовью писателей, — человеку, который, держа в своей руке огненный меч, другой рукой воздавал почтение музам.
Однажды захожу к нему и застаю его как бы в некотором смущении.
— Вот, надо, — говорит, — ехать в сегодняшнее заседание и воевать, а одна частность меня смутила и, — смешно сказать, — почти расстроила. Между нами, — с некоторого времени меня преследуют анонимные письма…
— Но кто же, — спрашиваю, — огорчается анонимными письмами?
— Я знаю, — возражает он, — как надо относиться к анонимным письмам. Но это особенные. В них не было бы смысла, если бы их писал не человек, явно желающий добра. И еще — смущают не столько сами письма, сколько очевидный вывод из них, что за мной учрежден как бы чей-то негласный, но цепкий надзор. Может быть, просто кто-то шутит со мной первоапрельские шутки, но это ощущение недоуменности во всяком случае неприятно и тягостно. Вы умеете сохранять секреты?
— Вы меня не со вчерашнего дня знаете.
— Прочтите. Это сегодняшнее.
Он подал мне небольшой листок толстой старинной бумаги, на какой печатались книги в десятых-двадцатых годах, и вскрытый узкий конверт с небольшой сургучной печатью, изображавшей в середине круга простой продольный крест. На листке было написано:
— «Заставляете скорбеть о себе. Отпугиваете вашего ангела. Вечером прошлого четверга не уязвлена ли ваша совесть? Не полагайте, что невидим грех. Видим грех. Хотел приблизиться к вам, но вы отдалились. Были ближе к свету, стали далеко. Испытайте наедине свою совесть».
— А в виде комментария, — пояснил мой знакомый, — прибавлю, что действительно четверг мне гнусен, потому что, в угоду сильному, я в этот день поступил против справедливости, и дорого бы дал, чтобы это переделать. Очень возможно, что это простая случайная угадка, но скорее не случайность и не угадка. А главное, кому это и для чего понадобилось надо мною шутить или меня выслеживать? И то и другое одинаково странно. Кажется, я, с одной стороны, уже вошел в меру возраста совершенного, а с другой, не подаю особенных поводов к юморизированию над собой.
— Как же вы, — спрашиваю, — объясняете эти поучительные послания?
— Нет невозможного, что посейчас у нас существует какая-то запоздалая ветвь масонства или розенкрейцерства. Это, конечно, было бы совершенно в их причудливом стиле и жанре — возводить человека к совершенству и попутно вербовать в свою ложу. Этот способ они встарь широко применяли. Но уж больно это не по нынешним холодным и немистическим временам. И у меня шевелится более настойчиво мысль, что это не мистическое, а мистификаторское дело, и для этих целей, может быть, учреждено за мной даже и некоторого рода шпионство.
— И вы можете предполагать, кто это?
— Если это действительно мистификация, то это дело рук непременно того, на кого я думаю. Это N.
Он назвал одно, по тому времени очень крупное литературное имя, имя странного человека, умевшего соединить глубокий и философски настроенный ум и большой художественный талант с непонятной потребностью обмана и какой-то не всегда безвредной шаловливостью и даже мальчишеством духа.
— Мы когда-то были близки, — пояснил мой собеседник, — и не раз похищали часы у ночи на разговоры о мистике, а потом разошлись.
Для меня тогда было время первого любопытства к оккультизму, первых, как встарь выражались, «устремлений в светозарный мрак мистики». В сущности, не спит ли до поры до времени мистик в каждом человеке и не нужен ли только простой толчок, чтобы он пробудился и поднял голову, как нужно первое повышение воды, чтобы река взломала всю зиму державшийся лед?
В случае таинственной переписки было нечто интригующее. Это, конечно, было делом человеческих рук и, вернее всего, мистификацией, но, во всяком случае, это выходило из границ обыденного и шевелило мысль, устремляя ее в догадки. Единоличный ли это замысел человека, которому скучно жить, а ежегодная рента позволяет ничего не делать, или это дело целой компании чудаков, которой, разумеется, легче и установить за кем-либо род надзора? Или это в самом деле своеобразное осуществление плана перевоспитания человечества запоздавшего родиться мистика-идеалиста, ибо в самом деле, не лучший ли способ показать сильному его грех, о котором все молчат, — уязвлением таким путем его совести, может быть, и без того смущенной и слегка ноющей? Наши прадеды верили в такое действие внушения на расстоянии и, возможно, что иногда и достигали цели.
Конечно, нельзя было прийти ни к чему в своих догадках, но прийти к чему-нибудь было бы очень любопытно, в особенности уже потому, что недели через две, через три на своем собственном столе я нашел письмо из того же источника и с тою же печатью.
«Устремлением внимания в область положительного знания, — писал мне мой неведомый и нежданный советчик, — век замыкает себе дверь в светлую область духа. Но выше духовное, нежели земное. Не гасите в душе начала любви к таинственному. Всмотревшись усиленно в свою жизнь, усмотрите в ничтожном и мелком — многозначительное, важное и таинственно-мудрое. В сем путь к истинному щастию, коего сейчас вотще ищете. Щастие в этом знании, которое достойных его само обходит ищущи, легко видимо любящими его и обретается взыскующими. Ищите в уединении и молчании и читайте, что писали знавшие, а о письмах умалчивайте».
Почерк был своеобразно красив какой-то полууставной витиеватостью. До некоторой степени, действительно, письмо давало иллюзию старины, с которой не рознил и стиль письма и даже характерное «щастие» и «вотще». Стильная ли это подделка или в самом деле есть где-то чудак, живущий все еще в старом веке, проникнутый его взглядами, симпатиями и идеализмом? Не сидел ли он рядом со мной где-нибудь в обществе, где заходил разговор о загадочных письмах? Быть может, этот таинственный «кто-то» подстерег не мои думы, когда я сидел за своим столом, в вечернем уединении, за литературой мистиков, а подслушал мой интерес к нему, когда я вслух говорил о загадочных посланиях к моему знакомому.
За неимением ничего лучшего, оставалось принять последнее объяснение. Но новое письмо, скорее записка, где десяток слов улегся всего в две строчки, склонял как будто к иным предположениям. В письме стоял только один известный стих:
«Прежде, неже возгласи тебе Филипп, суща под смоковницею видех тя»[18].
Это уж выходил совсем как бы ответ на мою затаенную мысль, ответ образный и аллегорический, но такой, который можно было прямо и без всякой натяжки приладить к шевелившемуся в душе вопросу.