— Кажется, что это будет что-то очень умное, и я ничего не пойму, — улыбнулась себе хорошенькая, но глупенькая дама, закрыла глаза и сказала: — Какой вы умный!..
— Я не думаю, что не поймете, — утешил профессор. — И вот точно так же думали о человеке. В сущности, mesdames, мечта современной науки очень близка к этой мечте о «философическом человеке». Современная наука мечтает создать искусственную человеческую клетку…
— Клетку? — с ужасом спросила хорошенькая дама.
— Да, сударыня, не пугайтесь, — человеческую клетку, ту первичную основу тела, из которой создается организм. Найти секрет клетки значит найти секрет бессмертия.
Заболевшие, одряхлевшие, умершие клетки мы заменяли бы в себе новыми и новыми.
Солдату, у которого выхватило бы бомбой бок, вставляли бы новый кусок мяса, и он продолжал бы отбывать второй срок повинности.
Что для вас не совсем безразлично, mesdames, был бы вместе с тем найден секрет вечной молодости, и дамы были бы прекрасны, пережив сто тридцать пятую весну.
Четыре слушательницы вздрогнули и навострили ушки.
— К великому сожалению, наука до сих пор не может ни подделать клетки, ни создать хоть одну каплю крови, отлично зная, сколько в нее идет белковины, фосфора, поваренной соли или железа.
Из человеческого железа можно сделать брелок. Но из железа, соли и пр. до сих пор не удалось никому создать каплю крови.
— Как брелок? — воскликнули дамы все вчетвером. — Вы шутите, профессор!
— Ничуть. История знает случай, когда один парижский студент задался целью подарить невесте колечко из собственной крови. Через известные промежутки он делал себе кровопускания и химически выделял железо из крови. Конечно, он истощил себя и умер.
— Вот такую любовь я понимаю! — сказала мечтательная дама и улыбнулась хорошенькой.
— Я был студентом. У меня был друг. Мы жили в одной улице, но в разных домах.
Это был именно из тех людей, которые для вящей славы науки готовы выковать кольцо из собственной крови, — удивительный фантазер, странно совмещавший в себе научность с мистикой.
Ему надо было родиться в эпоху Раймонда Люлля или Парацельса. В науке он был фанатик, но над всеми его исканиями веяло странной для ученого мечтой случайно подсмотреть и поймать какую-то тайну природы.
Он менял увлечения, как Дон Жуан — женщин.
То он носится с цветной фотографией, то варит и кипятит в своих кастрюльках состав из белковины, фосфора и железа, которым бы можно было заменить обеды и ужины, то пробует на плешивой голове гуляки-сапожника свои составы для ращения волос.
Руки у него были вечно обожжены кислотами, жилет — в цветных пятнах. В своей студенческой компании мы его не звали иначе, как Менделеевым. И для многих он был притчей во языцех.
— Будет тебе, — говорим, — стряпать, пойдем пиво пить. Малый ты еще мальчик-несмышленочек, — где тебе порох выдумать? Да и надо же что-нибудь оставить Вирховым и Павловым.
А он в ответ огрызается:
— А кто, — спрашивает, — открыл семенные тельца человека? Не студент ли Гам из Лейдена? А то, а это?..
И заведет такой монолог, что, бывало, махнешь на него рукой и идешь по своим делам, оставив его с его «услужающей», разбитной хохлушкой Христей, которая была у него и за повара, и за портниху, и за горничную.
Раз в думной голове нашего Менделеева засела мысль о Гомункуле. Разумеется, не в той детской форме алхимиков, что вот, мол, что-то надо смешать и встряхнуть в баночке, — и выйдет жив человек, а в форме мечты о создании искусственной клетки.
Показывает он мне однажды какую-то старую рукопись и говорит:
— Прочитай.
Читаю:
«Для рождения философического человека возьми колбу из лучшего стекла, положи в оную чистой майской росы, в полнолуние собранной, две части мужской крови и три — женской, потом поставь оное стекло с сею матернею сохранно на два месяца для гниения в умеренную теплоту, и тогда на дне оного ссядется красная земля…
По времени процеди сей менструм в чистую колбу, возьми одну грань тинктуры из царства животных и поставь сие паки в умеренную теплоту на месяц. Тогда подымится кверху пузырек. Когда же покажутся жилки, влей туда твоего процеженного менструма, и тако твори четыре месяца. Услышав нечто шипящее и свистящее в колбе, подойди к ней и, в велией радости и удивлении, увидишь тамо живую тварь».
— Что ты, — спрашивает, — на это скажешь?
— Посрамил парижскую академию!
— Видишь ли, — говорит. — При буквальном понимании это, конечно, зеленая чепуха, но не есть ли это обычное для алхимиков иносказание об искусственной клетке, которая, может быть, была известна древним, как, например, было известно розенкрейцерам применение электричества до его официального открытия? Может быть, надо только расшифровать, что надо разуметь под тинктурой царства животных или под майской росой, чтобы создать клетку. Ты понимаешь, — клетку! Милый мой, ведь это перевернет оба полушария!
— Правильно, — говорю, — перевернет. Только полушарий твоего мозга и перевертывать не надо. Перевернуты!
— Человечеству, — продолжает, — всегда была свойственна эта вера. Может быть, Гомункул — аллегория, маска. Вон я вчера с Христей разговорился. Есть народное сказание о гусином выродке. Нужно, — говорит, — девке семь недель носить под мышкой гусиное яйцо, и родится из него подобие человека.
Вознес я над ним благословляющие руки, как отшельник в опере, и говорю:
— Действуй, Андрюшка Менделеев! А как родишь, зови меня в крестные…
Думал я, конечно, что через неделю этой блажи конец, — ошибся. Захватило его крепко. Сидит день и ночь в своей норе, возится с микроскопом, анализирует бычью кровь, кипятит в склянках какую-то дрянь.
— Что, — смеюсь, — еще не шипит? Жилки не пошли?
— Смейся, — отвечает. — Ты не один. Над громоотводом Франклина смеялось лондонское королевское общество. Парижская академия вышутила телеграф. Ты — в почтенной компании.
…Была зимняя ночь, mesdames, — одна из тех, за которые дорого дал бы рождественский беллетрист.
Ветер вздыхал в трубе, как приговоренный к повешению.
На башне Сульпиция пробило 12.
Я сидел у себя, когда за мной прибежал запыхавшийся дворницкий парнишка моего друга.
Запиской он звал меня немедленно к нему по неотложному делу, прося захватить с собой денег.
— В чем дело?
— Не могу знать. Только как будто у барина несчастье. Кто-то у его кричит, — надо быть, помирает…
Мела метелица, и снег плевал прямо в лицо. Огонь в фонарях шатался, как пьяный. Кутаясь в плед, я перебежал улицу.
Конечно, больше всего я склонен был догадываться, что Андрей «сделал что-нибудь над собой», порезался и истекает кровью или отравился каким-нибудь кислотным паром.
Это было так просто и возможно, но, должен сознаться, напрашивались и дикие предположения. Не то что бы я мог поверить в рождение Гомункула, но невольно думалось, что если в самом деле сейчас там, в тесной мансарде, под низким потолком подле Христиной кухоньки, совершилось одно из мировых открытий!..
Я влетел на четвертый этаж бомбой. Дверь была не заперта. В квартире стояла тишина. Андрей встретил меня бледный, с волосами, прилипшими ко лбу.
— Слава Богу! — сказал он, стараясь улыбнуться. — Все кончилось благополучно. Мальчик. Ну, и была ж история.
— Ты с ума сошел! — воскликнул я. И я это действительно думал, mesdames. — Родился Гомункул?
— Какой Гомункул? Я ж тебе говорю, — мальчик. У Христа мальчик. Ты понимаешь русский язык? Ей было преждевременно, но она поскользнулась, идя в погреб, и ускорила…
Тут уж судите меня — не судите, но, невзирая на всю торжественность момента, я расхохотался, как оглашенный.