— Спасибо, — только и смог выговорить фалаг после долгого молчания.

— Тебе не за что благодарить меня, друг мой. Ибо я говорю лишь то, что истинно.

Спешно попрощавшись с Эйном и путанно поблагодарив его за доброту, он быстрым шагом пошёл в сторону своего дома. Проповедник хотел было его проводить, но Айдек заверил его, что это лишнее. Ему нужно было пройтись одному. Нужно было уложить воедино мысли.

Прохлада ночного города приятно бодрила. Пробегая маленькими ледяными иголками по его коже, она отгоняла сонливость и заставляла мысли бегать, подбирая слова для будущего разговора. Он думал, что скажет, воображал Ривну и свои ответы на её слова. А потом отметал всё, и начинал беседу заново.

Конечно, всё это было бессмысленным делом: когда он окажется перед женой и откроет рот, его проклятый неповоротливый язык просто не сможет вывернуться нужным образом, облачив в слова всё то, что разум напридумает по дороге. Этот предательский кусок плоти во рту и так-то не желал повторять его мысли, а от волнений и вовсе деревенел. Но раздумья помогали не угаснуть огоньку решимости, который разжег в его сердце Эйн Халавия. Они гнали его к дому, не позволяя свернуть в сторону Хайладской крепости и того позорного бегства, о котором он думал все эти дни.

А оно и вправду стало бы позорным. И несправедливым.

Эйн был прав. Прав и ещё раз прав, когда говорил, что их брак и не был никогда браком. Это была связь двух трусов, не посмевших прейти против воли семейств. И эту связь надо было рвать. И рвать не втихую молчаливым побегом, а открыто. Так, как и подобает.

На новом рубеже, Айдека ждала другая жизнь. И Ривна тоже имела на неё право. Не её вина, что они были столь различны, что семьи их прогадали, заключая этот брак, и что она так и не стала матерью его детей. Просто их жизням, связанным ненадолго вместе, с самого начала суждено было разойтись. И в этом не было чей-то вины. А раз так, то и Айдек должен был поступить с ней честно. Не сбегать, словно вор под покровом ночи, а поговорить, объясниться и дать ей честный шанс на другую, лучшую жизнь. Он должен был порвать те узы, что под грузом времени и обид, превратились в тяжелые цепи.

И его семья тоже должна была узнать правду. Узнать и принять её как есть.

До своего дома фалаг добрался быстро. Быстрее чем ожидал и многим быстрее чем ему бы хотелось. Его мысли так и не успели принять нужную форму. Не успели подобрать верные слова и укрепить в нём готовность идти по выборному пути до конца.

Когда знакомая улица вывела его знакомой к двери, он застыл, словно обращенный в лёд или камень. Черная краска от палящего Кадифского солнца давно превратилась в коричнево-ржавую. У Айдека всё не доходили руки её перекрасить. Он всё откладывал и откладывал, а теперь, похоже, отложил насовсем.

Нерешительность вновь сковывала фалага. Его рука висела словно плеть, никак не желая подниматься. Дверь казалась ему вратами в какой-то иной, чужой и пугающий мир. Границей, переступить которую он желал и боялся одновременно. Там, за невысоким порогом, его ждала долгожданная свобода, но за ней же оставался и весь привычный ему уклад. И он бы соврал, если бы сказал, что не был к нему привязан. Ведь этот уклад и был его жизнью. Был им самим. Но и порвать он хотел, как раз с самим собой.

С собой прошлым, ради себя нового.

Сердце в груди Айдека колотилось с бешенной силой, воздух казался густым и тягучим, и он никак не желал до конца наполнять его легкие. С силой выдохнув, фалаг вздохнул так глубоко, словно ему предстояло не дышать целую вечность, и почти рывком открыл дверь шагнув за порог, в мгновения ока превратившийся в черту, разрубившую его жизнь на две части.

Поднявшись наверх в их спальню и как можно тише открыв дверь, Айдек застыл. Ривна лежал на кровати, как всегда отвернувшись к стене. Зажатое между ног скомканное прокрывало обнажало поясницу и полные ягодицы. От лунного солнца её кожа казалась мертвенно бледной. На мгновение Айдек даже подумал, что если бы она умерла, то это и вправду решило бы все его проблемы.

Но Ривна была жива. Она засопела и поёжилась от сквозняка, пытаясь укрыться скомканным покрывалом. Айдек подошел и, расправив его, укрыл жену. Затем он подошел к столу, зажег свечу и достав чернила, стилус и пергамент, начал писать письмо. Буквы выводились у него совсем не охотно. Они рождались почти так же тяжело, как и слова на языке. И все же стилус скрипел, почти царапая выделанную телячью кожу, упрямо выводя всё то, что он никогда не рискнул бы произнести. Ведь предназначались эти буквы его отцу, и были они словами непослушания.

Наверное, хорошо, что у них с Ривной так и не появилось детей. Ведь иначе её семья, Мэладии, посчитали бы разрыв оскорблением, а отец точно запретил бы Айдеку развод. Слишком уж расчетливым и сухим человеком он был, чтобы прислушиваться к чувствам и уж тем более, чтобы позволить недоразумению, вроде своего первенца, порочить его репутацию и честное имя семьи.

Но тут у него всё же был шанс обойтись и без родового проклятья. И потому, прикрываясь их бездетностью словно щитом, он шёл против воли отца. Да, шёл письмом, которое его семья получит, когда Айдек будет уже маршировать по дорогам Нового Тайлара в сторону границы Диких земель. Но все же, это был бунт. Первый в его жизни. И сама эта мысль наполняла сердце Айдека восторгом наполовину с ужасом.

Дописав последние буквы, он трясущимися руками помахал письмом, дожидаясь пока высохнут чернила, а потом убрал его за пазуху. Письменный бунт был окончен. Теперь наступало время бунта словесного.

Подойдя к кровати, он сел на краешек и положил руку на бедро своей все ещё жены. И от этого прикосновения, от ощущения её жаркой кожи, его сердце сжала невидимая ледяная рука.

Проклятье… а ведь у них было и не только плохое. Да, она не понимала его и была вечно холодна, недовольна и ленива. Да, их союз так и не принес им детей. И всё же, они были семьей. Какой ни какой, но семьей. Мужем и женой, объединившими два рода. А ещё, она дарила ему тепло. Живое тепло другого человека. Пусть редко, но с ней Айдек был не так одинок. Лёжа рядом, обнимая, целуя, он даже бывал… нет, не счастлив. Счастье так и не поселилось в их сердцах. Но с парою он чувствовал покой и в этом покое обретал опору, чтобы жить и действовать.

Первые лучи восходящего солнца прорезались сквозь открытое окно и упали на лицо Айдек. Вот и начался новый день. День, отведенный им под начало новой жизни. Его второе и главное рождение.

Ему больше нельзя было идти на поводу своих сомнений. Только не в этом. Он уже сто раз всё решил, сто раз подумал. И ему оставалось лишь одно — сказать всё это вслух.

— Ривна, — его голос прозвучал так тихо и хрипло, что Айдек и сам с трудом его узнал. Женщина чуть дернулась, но не проснулась.

Он вновь открыл рот, чтобы сказать громче, но язык подвел его, разом превратившись в безвольный кусок мяса, болтающийся во рту и не способный к рождению звуков.

Нет, он не сможет ей ничего сказать. Не найдет ни сил, ни смелости. Чтобы там не думал про себя Айдек, он так и остался безвольным молчуном. И всегда им будет. Такова была его суть. Его природа.

Тихо встав с кровати, он вернулся к столу и, достав ещё один лист пергамента, начал писать последнее прощальное письмо. Письмо для Ривны.

Глава двенадцатая: Такое хрупкое наследие

Деревянная лошадка на колесиках врезалась в арку из кубиков, разбросав по полу только что возведенную причудливую конструкцию. Маленький Эдо громко и звонко засмеялся, захлопав в ладоши.

— Ащё! Ащё! — хотя это была уже двадцатая конструкция сокрушенная внезапным кавалерийским наскоком деревянной игрушки, глаза мальчика светились искренней и неподдельной радостью.

Лежавший рядом с ним Первый старейшина Синклита сгрёб к себе разбросанные кубики и принялся заново строить из них здание. В этот раз у него получалось что-то вроде зиккурата, которые когда-то возводили цари государства Каришидов и пытались копировать их наследники в многочисленных осколках погибшего государства. Когда он был почти готов, синяя лошадка сокрушила все плоды трудов Шето Тайвиша. Такая же судьба постигла и построенную рядом башенку. И всякий раз, когда лошадка проносилась по полу, а очередная постройка деда превращалась в разбросанные цветные кубики, Эдо заходился звонким и таким очаровательным смехом, что у Первого старейшины сжималось сердце.