Он подошел к крайне правой двери и легонько ее толкнул проверяя. Она поддалась сразу, открываясь со скрипом. Похоже, мать опять забыла ее запереть. Годы шли, а ничего не менялось.
Мицан прошел внутрь темной комнаты, передвигаясь скорее на ощупь и по памяти, и почти сразу замер. В его нос ударил резкий запах дешевого вина, рвоты и мужского семени. Мицан нащупал масленую лампу, которая всегда стояла на небольшой полочке по левую руку от двери, взял огниво и, повозившись с искрой и трутом, зажег ее. Тусклого желтого света едва хватило, чтобы осветить их небольшую прихожую заваленную всяким старым хламом. Но его было достаточно, чтобы Мицан увидел главное.
Ровно посередине лежала она.
Он помнил, хотя, быть может, это его детская память играла с ним в злую игру, что когда-то давно мать была даже красивой. Да полной, но с приятным и добрым лицом. Сейчас от этой красоты не осталось и следа. Перед ним лежала заплывшая жиром женщина, с седыми прядями в спутанных волосах. Ее губы были разбиты, под глазом сиял свежий кровоподтёк. Одежда же, некогда бывшая шерстяным платьем, превратилась в рванину заляпанную вином и рвотой, в луже которой она собственно и лежала. Мерзкая, отвратительная, опустившаяся старуха… которой не было даже тридцати.
Преодолевая отвращение, Мицан пошел на кухню где взял бадью с водой и пару относительно чистых тряпок. Вернувшись в их крохотный зал, он перевернул мать, снял с нее одежду, стараясь особо не смотреть на тело, и вытер ее саму и пол. Потом, хотя и не без труда, он оттащил ее в жилую комнату и положил на кровать. Ее нужно было одеть. Мицан постоял, немного соображая, а потом открыл стоявший возле окна сундук. Порывшись в вещах, он нашел относительно приличное платье из шерсти. Кажется, когда то оно было белым, но сейчас пожелтело и выцвело. Впрочем, и такое сойдет.
Когда он начал ее одевать мать зашевелилась.
— Сначала дай на вино, — прохрипела она, не разлепляя глаз. — Потом делай что хочешь.
«Боги, боги, боги. Только не это», — мысли Мицана лихорадочно забились внутри головы. Нет, его мать не могла пасть так низко. Да, она всегда была гуляшей и через ее постель прошло множество мужчин, но она не была шлюхой! Может у нее просто новый любовник и она принимает Мицана за него? Да, наверное, так. Она не могла перейти этой черты. Не могла опозорить его ещё сильнее. Боги, только не сегодня. Не в день, когда он добился так многого!
Или могла? Поверить в это было слишком тяжело и страшно.
Он затряс ее за плечи:
— Мама! Очнись! Это я — Мицан! Твой сын!
Но она уже не слышала его слов. Что-то пробурчав, она вновь провалилась в тяжелый хмельной сон, громко захрапев и пуская слюни. Мицан почувствовал, как на него волнами накатывает отвращение. Он закончил ее одевать, поставил рядом ведро, на случай если она все же проснется перед тем вырвать и поспешил выйти на улицу.
Небо уже окрасилось серебряным светом ночного светила, а воздух наполнился свежестью, которую Мицан вдыхал так жадно, словно провел последние пару лет в подземелье.
Конечно, запахи города никуда не исчезли. Он и сейчас чувствовал эту неповторимую смесь из специй, вина, пота, соленой рыбы, жареного мяса, дыма, уксуса, гнили, грязи и нечистот, которая пропитывала каждую улочку его родной Фелайты. Но по ночам они чуть слабели, приглушенные прохладой и свежестью моря.
Мицан стоял на пороге своего дома и вдыхал этот воздух, закрыв глаза и отгоняя все неприятные мысли. Его ноздри ещё раздувалась, а кулаки сжались до белизны, но постепенно гнев начал уходить, а спустя ещё немного времени дыхание стало ровным и он открыл глаза.
Этой ночью его нога больше не переступит порога родного дома. А может и в другие ночи тоже. Хватит с него всего того, что он видел.
Юноша огляделся и прикинул, куда бы ему пойти. Раньше он не задумываясь пошёл бы к одному из парней, или в заброшенный склад. Но так было раньше. В другой жизни, от которой он отрекся. Теперь он человек господина Сельтавии, клятвенник, а они — уличный сброд, с которым ему не по пути. Вот только одна беда — другого дома и других друзей у него пока не было.
Без всякой цели юноша пошел вверх по улице в сторону базарной площади, где днем сосредотачивалась почти вся жизнь их квартала, а ночью всегда можно было отдохнуть возле центрального фонтана. На улице было довольно пустынно. Лишь время от времени ему встречались шатающиеся компании полузнакомых людей, но, не желая ни с кем общаться, он ограничивался сухим кивком, если его замечали, после чего шел дальше. Слева и справа от него поднимались трех, четырех и пяти этажные дома из выбеленного кирпича и камня, с крышами покрытыми оранжевой и красной черепицей. Некоторые из них украшали колонны, небольшие башенки и даже фрески с быками, воинами и танцующими среди цветов девами, как было когда то и в его родном доме.
Кадиф был красив. А ещё он обладал особым характером. Каждый миг этот город стремился напомнить всякому гражданину или приезжему, что идет он по улицам самого главного города самого могущественного государства в мире, щедро бросая в лицо доказательства своего величия и богатства. Даже здесь, в глубинах квартала, в котором жили в основном блисы, у развилок улиц возвышались прекрасные бронзовые статуи и небольшие мраморные фонтанчики. По краям дорог росли аккуратные кустарники, а между домами располагались небольшие сады, в которых росли персики, груши, инжир, гранаты и кизил.
Но как бы не старался Кадиф, переделать людей не получалось даже у него. А потому то тут, то там стены покрывали пошлые рисунки и различные надписи, которые, как предполагал Мицан, не сильно отличались по содержанию от соседствующих с ними картинок. Что же до статуй то у каждого мужчины до блеска были натерты чресла, а у женщин — груди и ягодицы. Ну а в садах вечно ваялись разбитые кувшины из-под вина и перебравшие его люди.
Но именно такой Кадиф ему и нравился. В нем чувствовалась жизнь. А вылизанные и ухоженные богатые кварталы всегда казались юноши мертвыми и лишенными всякого человеческого тепла. Тут же, он чувствовал себя по-настоящему дома.
Мицан почти дошел до базарной площади, когда услышал, как кто-то произнес его имя, а потом несколько голосов дружно засмеялись. Он развернулся. Звуки раздавался из небольшого сада, в котором на каменной лавке сидели трое мальчишек, примерно одного с ним возраста. Мицану они были смутно знакомы: один, худощавый и покрытый прыщами с вытянутым лицом, был, кажется, сыном мясника из соседней родному дому Квитои лавки. Второй, чернявый и коренастый, был в той же лавке зазывалой, а третий, с откровенно девчоночкой внешностью и длинными волосами до плеч, был Мицану не знаком. Неожиданно он понял, что все трое смотрят на него и хихикают перешептываясь.
— По какому поводу веселитесь, парни? — окрикнул он сидевших на лавочке. Парни явно были пьяны, особенно сидевший с левого края сын лавочника, и, кажется, не ожидали, что он их услышит.
— Да так, вспомнили веселую историю. Ничего важного. Доброй ночи тебе Мицан, — быстро проговорил коренастый паренек, явно бывший самым трезвым из троицы, но сидевший рядом с ним худощавый расплылся в улыбке
— Да это же он… ик! Сука, ик… точно он! Умора, — у парня сильно заплетался язык, а глаза затянула мутная пелена.
— Да, это я. А ты видимо что-то сказать мне хочешь?
— Керах очень пьян, Квитоя, — продолжил его друг. — Ты, пожалуйста, не обращай на него внимания. Говорит что-то невпопад постоянно.
Мицан пристально посмотрел на этого Кераха. Да, он был смертельно пьян, и явно плохо соображал, но смеялся он все-таки над ним. Ошибки быть не могло. Впрочем, Мицан не знал, что именно такого смешного показалось в нем сыну лавочника, и решил оставить их в покое. Но стоило ему развернуться и сделать один шаг, как худощавый Керах вновь заговорил.
— Да не, ну забавно же… ик… только мы вспомнили, что Мирна Квитоя, ик, за кувшин вина у нас троих отсосет, как тут же её сынок нарисовался… видать знак небес… Ик. Ой.