За двоих ответил Дидий.

— Зачем коришь нас, юноша! – воскликнул он. – Зачем стыдишь обнажением лица, ведь весь цвет сената, все умудренные сединами старики, все граждане в расцвете мужественности, даже зеленая молодежь великого города с удовольствием избавилась от этого признака учености. Тебе, Саотер, не дано испытать, насколько обременительна была эта густая растительность, противная изысканной пище, тончайшим хмелящим напиткам и радости обладания женщиной. Хвала Коммоду, теперь мы свободны! Прочь философические бороды, которыми украшал себя весь Рим! Долой изысканное тряпье – хламиды, штопаные плащи, сучковатые и корявые посохи, искусно сшитые, очень похожие на рванную обувь башмаки, которые мы были вынуждены носить, чтобы подчеркнуть верность Марку и его приверженности философии. Мы все словно выбрались из?под душного одеяла, под которым парились и в жару и в холод. Все вмиг забросили сочинения Платона и Аристотеля, Эпикура и Зенона, Антисфена и Эпиктета3 и толпами помчались в Цирцеи, Соррент, Путеолы, наследники славных Помпей. Какие женщины там объявились, какие прелести они обнажают перед зачарованными приверженцами Венеры!

— Ну, насчет прелестей мы здесь тоже босиком по мрамору не ходим, в чем ты, уважаемый Дидий, скоро убедишься! – с некоторой обидой и завистью в голосе заявил помрачневший Витразин.

Он вопросительно глянул на цезаря. У того лицо было каменное.

Между тем Дидий продолжал горячо делиться впечатлениями о вошедших в моду развлечениях.

— В банях вернулись в прежней моде, когда мужчины и женщины мылись совместно. Все зачитываются игривыми страницами Петрония4. Казалось, за сто лет о нем забыли напрочь, а ныне богатые вольноотпущенники образовали коллегию, названную Петрониевой и просят разрешение у префекта города воздвигнуть его статую на форуме. Каждый теперь старается косить под Трималхиона. Какие пиры теперь закатывают в Риме!

Дидий в восхищении закрыл глаза и причмокнул, затем, словно призывая в свидетели олимпийцев, вскинул руки.

— Хвала богам, мы, наконец, избавились от пагубной привычки читать на ночь Цицерона, обмысливать послания Сенеки и прочих энтузиастов, воспевавших человеколюбие как вершину добродетели. Никто больше не желает исправлять себя. Всех как?то разом потянуло на деле испытать невыносимую тяжесть пороков, от которых, по мнению этих высокоученых наставников, необходимо срочно избавляться. Сейчас Рим зачитывается сочинением, дошедшим до нас из Карфагена. Написал его некто Апулей. В нем рассказывается о молодом человеке, который силой колдовства был обращен в осла и принужден в зверином виде путешествовать из спальни в спальню и ублажать благородных дам.

— Надеюсь, ты привез список? – воскликнул Саотер.

— Конечно, милый друг. Надеюсь, я сумел разогреть твое сердце?

— Еще как! – воскликнул управляющий и капризно добавил. – Луций, я хочу в Рим!! Сегодня же!

— Помолчи, преступник, – откликнулся Коммод, затем он обратился к Юлиану. – Дядюшка, ты действуешь как самый искусный соблазнитель. Признавайся, что еще ты, возмутитель спокойствия, привез в наши суровые края?

— Я привез вам Песценния. Кроме того, что ему есть, что сообщить великому цезарю, он болен странной болезнью, называемой любовной горячкой. Стоит ему увидеть хорошенькую девочку, он сразу воспаляется.

— Ну, этой болезни, – пожал плечами император, – подвержены многие достойные люди. Песценний, не беспокойся, – пообещал цезарь, – мы здесь сумеем тебя излечить.

Песценний Нигер до того момента стоявший рядом с Бебием, – они были знакомы и вспоминали общих друзей, прежде всего, легата Эмилия Лета – встрепенулся, обернулся к Коммоду.

— Ты не понял, племянник, – возразил Дидий. – Я не зря назвал его болезнь странной. Он испытывает страсть только к молоденьким девочкам. Ему их жалко, он, вояка и рубака, плачет, как женщина, когда они пугаются и начинают вопить от страха.

— Это правда, Песценний? – нахмурился Коммод.

— Ага, – кивнул вояка и рубака. – Только не к молоденьким, а к маленьким. Совсем крохам.

Он ладонями показал размеры девочек, каких имел в виду.

— Ну, это совсем другое дело! – повеселел Коммод.

Бебий с изумлением глянул на товарища. С каких это пор человек, столько лет славно служивший центурионом и отличавшийся неподкупной честностью и страстью к дисциплине, солдат вдруг возлюбил детей? Песценний был плохо образован, исключительно бережлив, во время боя отличался особой свирепостью, однако Бебий, проживший с ним бок о бок почти год, никогда не замечал в нем «странных» наклонностей.

Заметив удивленный взгляд Бебия, Песценний наклонился к приятелю и чуть слышно шепнул.

— Я приехал сюда за должностью, понял? Знал бы ты, сколько серебра я истратил на этого Дидия. Он предупредил, что без какого?то явного и мерзкого порока, в ставке делать нечего. Чем?то надо привлечь внимание… – он искоса глянул на императора.

Бебий понимающе кивнул, и они оба присоединились к цезарю, который прямо во дворе принялся диктовать указ, согласно которому дальний родственник Дидия Юлиана и сын главнокомандующего Сальвия Валерий Юлиан повелением императора причислялся к гостям. Клеандру было приказано срочно приготовить для него место в триклинии. Скоро гости и ближайшие друзья цезаря были созваны в термы, где уже был накрыт стол. Правда, Коммод сразу предупредил, чтобы «негодники» не особенно усердствовали с напитками – пригубить можно только по «чуть–чуть», для поправки головы. Главное событие впереди, только после бань каждый сможет принять столько, сколько влезет. На вопрос Бебия, какое именно событие они будут отмечать, все опять дружно расхохотались.

— Узнaешь, – пообещал император.

За время, проведенное в триклинии, было решено несколько важных государственных дел. Прежде всего, в ответ на обращение из претория было решено, что военный совет, на котором будет принято окончательное решение о начале похода, состоится в канун 31 мая, в день поминовения предков. Император приложил к составленному еще Александром Платоником указу государственный перстень с изображенным на печатке орлом и предложил выпить за победу. Затем цезарь удовлетворил просьбу бывшего секретаря Марка дать ему отставку. На эту должность был назначен молодой Публий Витразин.

Прощаясь, Александр попросил у цезаря разрешения опубликовать записки его отца, названные им «К самому себе».

Коммод помрачнел.

— Скажи, Александр, какие распоряжения по поводу этих записок сделал отец? Он разрешил их публиковать?

— Цезарь, – ответил Александр, – Божественный Марк в ответ на мою просьбу сказал, что я могу поступать с ними, как мне угодно.

— Ты можешь подтвердить его слова каким?нибудь документом?

— Да, господин. У меня есть его письменное волеизъявление.

Коммод некоторое время раздумывал, потом с откровенным недовольством выговорил.

— Прощаясь с белым светом, отец мог заявить что угодно. А мне следует соблюдать осторожность, особенно в таком щепетильном вопросе, как собственноручные записи отца. Нет ли в них каких?либо откровений, которые недоброжелатели нашей семьи смогли бы использовать против новой власти?

— Нет, государь, – постарался уверить его пожилой, покашливающий грек. – Эти записки представляют собой размышления о природе вещей и необходимости исполнять долг, который неизбежно встает перед любым человеком. И перед цезарем, и перед бесправным рабом.

— Но–но, – предупредил его Коммод. – Я бы, Александр, на твоем месте поостерегся до такой степени сближать человека, находящегося в родстве с богами и грязного раба. Я должен лично просмотреть записки. Потом дам ответ. Когда?нибудь… Можешь обратиться по этому вопросу к моему новому секретарю Публию Витразину. Ты понял, Витразин? Прочитаешь дорогие моему сердцу страницы и сообщишь свое мнение. Если их публичное представление послужит чести династии, я не пожалею средств. Если же там есть что?нибудь личное, тайное, ты предупредишь меня.