Уммидий Квадрат был горласт, многоречив, особым умом не отличался. Однажды, наступив на коровью лепешку, Уммидий явился во Палатинский дворец и, войдя в тронный зал, приступил к публичному обсуждению случившегося с ними происшествия. Тем не менее, в Риме его считали «добрым малым». Войдя в полосу «цветущей старости», как он сам публично отзывался о своем возрасте, Квадрат не изменил себе. О том, что произошло в лупанарии у Стации–Врежь кулаком, Уммидий, отдыхавший в своем имении в Пренесте, узнал через неделю. Он тут же отправился в Рим, поговорил со Стацией, милостиво прощенной императором и поспешил на Старый форум, потом на площадь Гая Юлия, откуда отправился в городские бани – и везде похвалялся, что, не в пример тем, кто не может справиться с тремя девственницами за ночь, ему, не молодому, но еще крепкому мужчине, под силу совладать с пятью невинными девицами. Не позабыл также посетить Палатинский дворец, где в присутствие императора повторил эту историю. Упомянул о собственной мощи, причем, во дворце количество девственниц увеличилось до семи.
Коммод в присутствии многочисленных гостей бесстрастно слушавший рассказ дяди, на последних словах решительно встал и, опрокинув стул–тронос, быстро вышел из зала. Уммидий, удивившись, спросил у сидевших поблизости сенаторов.
— Что это с ним?
Рим затаился, все ждали грозы. Она грянула. На следующий день в правительственных ведомостях был опубликован указ, предписывающий Уммидию покинуть столицу и в течение года не появляться в пределах Города. В Риме сочли подобное наказание по меньшей мере странным. Не половинчатым, а именно странным. В кругах, близких к сенатской оппозиции, его называли непомерно жестоким. Сенаторы, ободрявшие молодого принцепса, наоборот, порицали Коммода за мягкотелость.
Что касается самого Корнелия Лонга, то, размышляя о шлепке, доставшемся на долю Квадрата, Бебий не мог отделаться от навязчивого воспоминания, как мальчишкой Коммод, приняв порцию розог, вслух признав вину перед отцом, тем не менее, продолжал что?то бурчать под нос. Такая у него была привычка – стиснет зубы, набычится и бу–бу–бу, бу–бу–бу. Создавалось впечатление, будто цезарь, принимая решение насчет Уммидия, тоже что?то пробурчал про себя.
Что именно?
Той же недосказанностью, некоей тайной ухмылкой веяло и от письма, полученного Клавдией. Более всего Бебия тревожило отсутствие четких указаний, чего добивался цезарь, отправляя это послание. Ясно, что письмо было адресовано не просто замужней матроне Клавдии Секунде, но семейству Корнелиев Лонгов. Может, надеялся, что Бебий прочтет его друзьям? Или лучше умолчать о письме? Поди разберись. Подобная недоговоренность шла в разрез с традицией ясных и точных распоряжений, с помощью которых руководили страной его предшественники. В добрых намерениях императора он не сомневался, сердце подсказывало, что Коммод был искренен и желает ему и его семье добра. Все равно ощущение некоего подмигивания, намека на что?то более существенное, чем признание невозможности быть таким, как все, и необходимости поступать не по велению сердца, а исходя из государственных соображений, – не оставляло легата–пропретора.
Как в таких условиях тянуть служебную лямку, как заранее предусмотреть повороты политики, как избежать опалы или того хуже, гнева цезаря? Надеяться на интуицию? В этом Бебий никогда не был силен, хотя в случае с письмом сразу почуял – разгласив его содержание, он совершит большую ошибку. Возможно, непоправимую. Не того ждет от него цезарь, чтобы Бебий, подобно Уммидию, прошелся по форумам, заставляя раба–декламатора, зачитывать императорское послание.
Чего же?
Коммод не производил впечатления человека тонкого ума, глубоких познаний и высоких добродетелей. Расширять державу, как прапрадед Траян, у него не было ни охоты, ни желания. Не было в нем и великой, направляющей государственной страсти, какая отличала его прадеда Адриана, создавшего кодекс законов, единый для всех частей империи. Не было у него и государственной идеи, вдохновлявшей его великих предшественников Юлия Цезаря и Октавиана Августа, не побоявшихся воплотить в жизнь открывшуюся им противоречивую истину, заключавшуюся в том, что для сохранения республики (или, точнее, государства) необходимо установить единовластие. К достоинствам Коммода также нельзя было причислить и стремление до конца исполнить долг перед римским народом, чем славился его отец. Удивительно, но даже о личных качествах молодого цезаря, Бебий, успевший близко сойтись с ним, ничего определенного сказать не мог. Порой Луций выказывал себя откровенно глупым и недалеким человеком.
С другой стороны, Бебий на опыте убедился, молодому цезарю не откажешь в умении гнуть свою линию и добиваться поставленной цели. Более того, Коммод всегда знал, чего хотел, если даже кто?то со стороны – тот же Клеандр, например, – порой подсказывал ему, как следует поступать в том или ином случае. Насколько Бебий успел убедиться, окончательное решение Луций всегда принимал сам и, чаще всего, оно мало соответствовало ожиданиям близких к нему людей. Об этом свидетельствовало хотя бы назначение Перенниса в гвардию, ярым недоброжелателем которого являлся спальник императора.
* * *
Вечером, выслушав старика Юкунда, прокуратора дома, Бебий окончательно впал в меланхолию. Старик, припертый к стенке многочисленными фактами и свидетельствами, признался, что его, Бебия Корнелия Лонга, домашние рабы по ночам бегают в катакомбы на общую трапезу. Более того, сама domina (госпожа) Клавдия потворствует им в этом.
Беда с этой Клавой! Слишком мягкосердечна и доверчива. Если припомнить все несуразные для римского дома перемены, послабления и поблажки, прижившиеся в доме за время его отсутствия, самой удивительным нововведением была власть, какую забрало в его городской усадьбе глупейшее и нелепейшее суеверие, называемое христианством. Первые дни он помалкивал, тем более что изображения рыб, лодок и корабликов с кормчим, везущим человечков в «райские кущи», на глаза не попадались, общих молений в доме – хвала Юпитеру! – в пределах городской виллы не устраивалось, однако вечером то в одном, то в другом углу он натыкался на стоявших на коленях, что?то бормочущих и закативших глаза рабов и домочадцев. Даже его дети уже были наслышаны о муках распятого на кресте галилеянского проповедника.
Как?то вечером, в первые дни после возвращения из Паннонии, пройдя обряд очищения, смыв с себя жестокости и кровь войны, он заигрался с дочками и повзрослевшим Луцием. Когда пришел час укладывать детей спать, Бебий развел их по спальням. У порога перепоручил девочек Виргуле, заметно состарившейся за эти годы, а Луция – домашнему рабу–мальчишке. Однако Сабина и Матидия не отпускали отца. Вцепились в руку, втащили в свою комнату. Здесь Бебию и взбрело в голову пообещать рассказать сказку, если девочки будут послушны и без долгих уговоров улягутся в кровать. Дочери обрадовались, меньшая бросилась к отцу на шею, в спальню с шумом ворвался Луций. Виргула попыталась выгнать его, но мальчишка заявил, что он –полноправный римский гражданин и тоже достоин послушать сказку. Дети взгромоздились на кровать, обхватили коленки ручонками. Что было делать?
Бебий вздохнул и начал так – жил–был царь да царица и было у них три дочери. Младшая царевна была так прекрасна, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Сестры ненавидели сестру, но младшая все терпела. Пришел срок, и пошла она искать суженного. Никто не знает, долго ли, коротко пришлось бродить ей по земле. Когда злая колдунья приказала ей до заката собрать большую кучу рассыпанного зерна, ей помогли муравьи. Когда же понадобилось настричь шерсти со златорунных овец, принцесса попросила помощи у волшебного камыша, который нашептал ей, как совладать с овцами. Потом ее отправили к колодцу, охраняемому драконом, чтобы набрать оттуда заколдованной воды. Вот сидит принцесса и горюет, не знает куда идти. Вдруг, откуда ни возьмись, прилетел сизый орел и принес целое ведро той самой воды. А все потому, что принцесса была добра ко всем зверюшкам, птицам, травам и деревьям и никому не отказывала в помощи. Пришел срок и посчастливилось ей найти своего суженого, превращенного в злого дракона.