Вершинин огляделся — почти с любопытством. Гм, после общей камеры — не столь уж и дурно. Так, измерим. Семь шагов в длину, четыре — поперек. Откидная железная койка на день пристегнута к стене. В противоположную стену горизонтально врезана доска, пониже — такая же, только меньше, это металлические стол и стул. В углу — персональный унитаз. Окно — в половину газетного листа — под самым потолком, не дотянешься, потому и не закрыто снаружи козырьком. Водопроводная раковина. Обмылышек — серый, трещиноватый… Вот и все…

На полку выложил зубной порошок (он дозволен, а вот щетка — нет, из нее можно выточить подобие ножа, вскрыть себе вены), табак, спички, два носовых платка. Иного имущества нет (полотенце казенное — на кране). Начинаем жить, подумал Вершинин. В отдельном номере. При всем необходимом для существования.

Дверной глазок не отворяли, он сел на доску-столик, спиной к выходу, черенком ложки постучал, потуковал, как выражались революционеры: 25-43-34… «Кто…» Сосед не откликнулся. Или его не было. Или не понял. Или боялся. Попробуем еще. 13–61… «вы»; «кто вы»… Молчание. В глазок не заглянули: то ли не слышат, то ли безразличны, если камеры по бокам пустуют. Отбарабанил те же цифры на противоположной стене. И почти сразу — ответные удары. 11-52-43. Чушь собачья: А-Ц-Т. Стучит наугад. Но и то ладно: за стенкой — живая душа. Может, со временем и уловит систему, если сообразительный.

Кинул окурок в унитаз, постучал снова в левую стену: 1–1. Сделал паузу. Повторил. И еще повторил. И сосед откликнулся: 1–1… Ага, значит, что-то соображает. Дальше: 1–2… Тот повторил правильно. Дело пойдет. 1–1, 1–2, 1–3, 1–4, 1–5. И долгая пауза. Отклик в правильном порядке. Затем сосед, помедлив, протуковал сам: 2–1. На редкость толковый человек! Получайте же: 2–2… Да, правильно. Однако на сегодня хватит, пускай осмыслит, убедится, что понял правильно.

Но кто же там? Если Мойся, то почему не назвал себя? Не успел выучить азбуку? Растерялся, действует механически, повторяя ряды цифр? И почему отмолчалась камера справа? И вообще — кого арестовали, неужели только их двоих?

В камере справа на обжигающе холодном и жестоко жестком полу валялся окровавленный, весь в обширных синяках, кровоподтеках, ссадинах, с тремя выбитыми старческими зубами, что еле держались в деснах — валялся ничком, в той позе, в какой свалили, — академик, заслуженный деятель науки, соученик Вершинина, знаменитый невропатолог Абрам Моисеевич Гутштейн. Его допрашивали всю ночь, приволокли словно куль… Он очнулся недавно и услышал тупые, оглушительные удары в стену, каждый удар бил кувалдой по, казалось, обнаженному мозгу. Хотелось выть и плакать, он думал: и такую еще пытку придумали дополнительно, а удары обрушивались на обнаженный мозг, пока наконец Абрам Моисеевич опять не потерял сознания…

Слева занимал камеру врач не менее известный, хотя, в понятии Вершинина, молодой: его полувековой юбилей недавно отмечали, хорошо, торжественно и весело. Был он основателем одной из новых отраслей медицины, доктором наук. В войну служил сперва главным специалистом на разных фронтах, затем — в генеральском чине — заместителем Мирона Семеновича Мойси. Подтянутый крепыш, по виду — строевой командир, он, Петр Ильич Павлов, перейдя в Лечсанупр Кремля, не расставался с осиянным погонами кителем — кто-то подтрунивал дружески, а иные хихикали над странным для ученого пристрастием, цитировали слова грибоедовского Скалозуба насчет фельдфебеля в Вольтерах, но Павлов был необидчив.

Арестовали его — операцию осуществляли планово — в ту же ночь, что и Василия Николаевича Вершинина и остальных семерых, но Павлов сразу попал в одиночку и понятия не имел, схватили его одного или вкупе с кем-то. На допросы его, как и Вершинина, пока не таскали, решили начать с евреев, надеясь на их, как полагали здесь, слабость, на присущие евреям — в обостренной мере — родственные чувства (тут можно сыграть!), наконец, считая их изначально — трусами, христопродавцами, а также заведомо зная, что главными фигурами в процессе предстоит быть им, евреям, русские же пойдут для отвода глаз, для объективности.

Говорят, Менделеев систему химических элементов обдумывал много лет, а озарение пришло во сне — воочию он увидел всю таблицу разом. Точно так же, после часового раздумья, Петр Ильич живо представил тюремную азбуку, а теперь, после упорного повторения соседом коротких, в некоей последовательности ударов, запомнив их, Павлов увидел и оловянной ложкой отбил: 6–3, 3–5, 1–1, 1–3, 3–1, 3–4, 1–3, 3–5, 2–1, 4–3, 4–1.

«Я П-а-в-л-о-в П-е-т-р», — расшифровал Василий Николаевич и, поминутно озираясь на дверь, принялся выстукивать торопливо и — отчетливо одновременно: 1–3, 2–4, 4–1…

В-е-р-ш-и-н-и-н.

Глава десятая

Весь персонал кремлевской больницы словно выдуло ураганом, затянуло смерчем, все помещения опустели, только дежурные оставались на местах да в интересах безопасности — кочегары. Повсюду маячили офицеры МГБ.

Конференц-зал не мог вместить коллектив полностью, и потому экстраординарный митинг собрали на внутреннем дворе, скоропалительно соорудили трибуну из двух грузовиков с откинутыми бортами. Там, рядом с руководством, на переднем плане счастливо и подчеркнуто скромно улыбалась Лидия Тимашук. Четверо — никому не знакомые, в одинаковых бобриковых пальто с каракулевыми воротниками — оберегали ее.

Не зная, как себя держать, — впервые проводил такое мероприятие, — секретарь парткома решил, что лучше переборщить; презрев мороз, стянул меховую шапку, его примеру последовали мужчины, словно на похоронах…

Огласив текст указа, секретарь парткома зачитал резолюцию, где поминались поименно врачи-убийцы; и были речи, и затем пламенная патриотка в почтительном сопровождении главного врача, секретаря парткома, прочего начальства и тех, четверых в бобрике, шествовала по живому коридору сослуживцев, ей аплодировали, другие — немногие — только вяло соприкасали свои ладони, иные кидались с объятиями, поцелуями.

Старший ординатор, полковник медслужбы запаса Холмогоров, коренной петербуржец, истинный интеллигент, стыдясь, что не осмеливается демонстративно завести руку за спину, однако и брезгая прикоснуться к ладони Тимашук, сделал вид, будто закашлялся, и, достав носовой платок, прикрыл рот. А рядом пьянчуга-санитар из морга, с утра принявший дозу, негромко высказался вдогонку героине:

— Сучонка…

И моментально исчез, сноровисто кем-то извлеченный из переднего ряда.

С платформы грузовика несколько человек раздавали выпуски завтрашней «Правды», помеченные 21 января, — читателю обычно редко приходит в голову, что газета всегда печатается накануне. Номера выглядели непривычно, и каждый брал газету.

Взял и Холмогоров, его покоробило: на первой странице, прямо под портретом Владимира Ильича (отмечалась годовщина его смерти) красовался броско набранный указ о награждении орденом Ленина советской патриотки Лидии Федосеевны Тимашук.

Указ Холмогоров только что слышал, ошеломленный, успел прийти в себя, но теперь ошеломление повторилось с новой силой: имя этой… этой… рядом с именем, с портретом Ленина!

Он аккуратно сложил номер и спрятал во внутренний карман.

Он, как и абсолютное большинство, не знал, что именно этой идеей изумил в морозное утро ко всему привычного Берию сам Великий Вождь, а тот в свою очередь крепко озадачил редактора «Правды», после же ТАСС передал указание всем газетам.

А на следующее утро девятерым заключенным в одиночках внутренней тюрьмы Лубянки вручили одинаковые картонки с тщательно вырезанными и намертво наклеенными, чтобы не отодрать, не прочитать лишнего, — картонки с текстами сообщения от 13 января о врачах-убийцах и с указом о награждении Тимашук.

Трехкомнатную квартиру в обжитом, нестаром доме выделили сразу после беседы с Рюминым. Она занимала до того две просторные комнаты в коммуналке с двумя соседями, о большем и не мечтала, даже пыталась отказаться, когда на Лубянке объявили о подарке, но ей объяснили — заслужила, что же касается хлопот с переселением, неизбежных расходов и покупок, — это берут на себя они. Ни дом, ни квартиру даже не показали заранее, сулили сюрприз.