Письмо, принесенное двумя генералами МГБ, Публицист подписал, понимая, что отказ его бесполезен, обойдутся и без его автографа, поставят фамилию среди прочих, поди спорь, поди доказывай, сопротивляться и жаловаться бесполезно. Ему казалось, что рассудок мутится, он еще раз прочитал бумагу, взял перо…
Но генералы не поднялись. Поблагодарив, старший сказал: ему поручено передать еще одну личную просьбу товарища Сталина…
Публицист выслушал, мертвея, попросил разрешения позвонить по телефону сейчас же. Со Сталиным не соединили — а прежде, бывало, не отказывали, — ответили, что по этому вопросу надо говорить с главным редактором «Правды», тот полностью в курсе… Главный редактор подтвердил: да, такое указание имеется, надо выполнять…
Генералы опять поблагодарили, откланялись; он сказал жене о подписи, а о другом умолчал; попросил не беспокоить часа два, заперся в кабинете, отключил телефон. Трубочный дым пробивался в узкую щель у порожка.
Вышел, лохматый, пахло водкой, сказал: Сталин распорядился, чтобы я выступил общественным обвинителем в процессе, обвинителем, понимаешь? А эти — он кивнул на дверь в прихожую, как бы вслед генералам — объяснили: если откажусь, то немедленно сяду на скамью рядом с врачами, тебя же и дочку — в лагерь пожизненно… Да, да, я согласился, понимаешь, согласился… Но как после такого — жить? А — никак… Они приедут за мной к десяти утра, за два часа до процесса… Приедут, ну и что? Что увидят они?..
Жена сидела каменная.
Утром четвертого марта всех, кто должен был получить на завтра пригласительные билеты в цирк, известили на работе: заседание решено проводить в закрытом порядке; принесли извинения…
Билеты, засургучив, нарочными возвратили в районные отделы госбезопасности.
В Доме культуры железнодорожников, примыкающем к левому крылу Казанского вокзала, художники-шрифтовики, ползая на коленях вдоль натянутого на подрамники свежего кумача, повторяя про себя каждую букву — не дай бог, оплошаешь! — выводили более чем странные лозунги одинакового содержания, но во многих экземплярах. А в репетиционном зале, наверху, оркестр военного министерства, переодетый в униформу железнодорожников, бесконечно и ненужно — исполняли тысячу раз! — репетировал Гимн Советского Союза, а также вальс «Амурские волны» и, вовсе непонятно, «Прощание славянки».
Шрифтовиков и музыкантов перевели в Дом культуры на казарменное положение, фактически посадили под арест, впрочем, необременительный: кормили отменно, не отказывали в чарке к обеду, а желающие могли добавить в закрытом буфете.
Столь же бессмысленно, как и музыканты со шрифтовиками, проводили время двое стрелочников на разъезде Крутой возле станции Слюдянка над обрывистым берегом Байкала. Едва наступало ночное окно в графике движения, оба они, проклиная судьбу и начальство, что закинуло их в этот забытый богом край, шли на полтора километра к востоку от своей будки; там, круто матерясь, два часа подряд тренировались; хотя вроде оба догадывались, но каждый боялся поделиться догадкою с напарником…
В камерах внутренней лубянской тюрьмы пятерым евреям и троим русским врачам — академикам и докторам наук, лауреатам, генералам, подонкам, сволочам, старым хрычам, гадам, говнюкам, блядюгам, жидам пархатым, агентам британской разведки и международного сионизма, убийцам, предателям, отравителям, покусителям — во время завтрака объявили, что назначенный на сегодня, пятое марта, четверг, в полдень, открытый судебный процесс над ними отменяется.
И восемь убийц, академиков, предателей, лауреатов и так далее не знали: радоваться им или горевать, свободу или тайную расправу означает это негаданное известие.
Суламифь Лифшиц взяла без спросу из маминой сумочки хозяйственные деньги, и на Спартаковской, напротив Елоховского собора, в магазине «Спортивные товары» покупала сразу четыре рюкзака. Она боялась, что продавцы удивятся такому количеству, и робко объяснила, что готовятся группой к восхождению на пик Сталина; продавщице было безразлично, она и глядеть не хотела на эту жидовку.
Товарищ Сталин занимался текущими делами в Кремле, но мысли его то и дело отвлекались на главное.
Глава двадцать четвертая
Да, Сталин был непредсказуем, и чем старше становился он, тем чаще его поступки делались алогичны. Отмена открытого процесса, по мнению Берии, служила одним из ярких тому доказательств. За этой отменой могли последовать черт знает какие действия, и умный, хитрый, осторожный Берия быстро сообразил: надо быть готовым ради себя в случае нового сталинского выверта немедленно выложить на стол козырные карты, предвосхитить события, подставить другого, и, конечно, подставить не пешку, не шестерку, а короля или туза.
Косым, скользким почерком, тщательно обкатав каждую фразу в голове, он писал…
…Видных советских врачей обвинили незаконно, их признания получены путем применения недопустимых и строжайше запрещенных в СССР приемов следствия. Презренные авантюристы типа Рюмина сфабрикованным ими следственным делом пытались разжечь в советском обществе, спаянном морально-политическим единством, идеями пролетарского интернационализма, глубоко чуждые социалистической идеологии чувства национальной вражды. В этих провокационных целях авантюристы и подлинные враги народа типа Рюмина не останавливались перед оголтелой клеветой на советских людей. Тщательной проверкой установлено, что таким образом был оклеветан, убит и снова оклеветан честный общественный деятель, народный артист СССР Соломон Михоэлс…
Закончив это Правительственное сообщение, он подумал: а ведь с Михоэлсом незачем было комедию ломать, вполне спокойно прикончили бы здесь, без всяких инсценировок автомобильной катастрофы в Минске… Но игра есть игра, она щекотала нервы, увлекала, заставляла работать воображение.
Так же быстро сочинил он авансом информацию о том, что Рюмин и его ближайшие сообщники, авантюристы и провокаторы, расстреляны по приговору Особого присутствия Военной коллегии Верховного Суда СССР.
Подумал: чего-то не хватает… А, вот… Проект указа о лишении пособницы Рюмина провокатора Лидии Федосеевны Тимашук ордена Ленина…
Кажется, все.
Он вызвал личную машинистку (ей присвоено было звание капитана госбезопасности, а ради полной надежности Берия сделал ее своей любовницей). Здесь же, в его кабинете, в уголке, где стояла машинка, документы с пулеметной скоростью без единой помарки были перепечатаны в двух экземплярах, черновики сожжены в камине, бумаги спрятаны в потайной сейф.
Теперь беспокоиться особо не приходилось: прояви Коба недовольство, выкинь он какой-нибудь фортель — ахнуть не успеет, как перед ним лягут документы, свидетельствующие о прозорливости Берии…
Никакого фортеля с заседанием суда не было, просто Он испугался своей же собственной идеи насчет цирка, народу соберется туча, возможны провокации, амфитеатр и арена цирка особенно предрасполагают. Да и вообще напрасно он с самого начала подал мысль об открытом процессе, ведь сам себе дал зарок в тридцать восьмом — со спектаклями этими надо кончать, тут всегда возможны накладки; нет нужды разводить тягомотину на процессах, когда под рукой скорострельные тройки ОСО…
Зато сейчас он устроит зрелище невиданное.
Глава двадцать пятая
Жаль, конечно, сказал секретарь университетского парткома, что имя, отчество и фамилия у вас не слишком выразительны для такого случая, но мы найдем способ ненавязчиво и в то же время определенно подчеркнуть вашу национальную принадлежность; поймите, Сергей, это важно, и выступить вы обязаны, нельзя давать пищу для выпадов об антисемитизме… Разумеется, выступит и кто-то из русских, но митинг начнем вашей, Сергей, речью. Конечно, у нас есть и явные в отличие от вас евреи, но — школяры, мальчишки, а вы человек зрелый, авторитетный, фронтовик, орденоносец, коммунист, и мы настоятельно просим вас к вечеру представить в партком полный текст вашего выступления, кратко, минуты на три, как перед боем бывало, больше гнева, не сдерживайте себя, покажите искреннее свое негодование, я отлично помню, как вы тогда прекрасно и гневно говорили, я любовался вами…