– Я хотел сказать нечто более серьезное… – перебил Фрэнсис. И опять Роджер не дал спору разгореться.

– Господин товарищ министра, когда же мы наконец перейдем от слов к делу? – вскипел Бродзинский.

Роджер помолчал, потом ответил осторожно, взвешивая каждое слово:

– Видите ли, я не считаю себя вправе возбуждать ложные надежды…

Бродзинский вскинул на него глаза:

– Я знаю, что вы сейчас скажете. И я с вами согласен. Вы скажете, что это обойдется нам в миллиард фунтов стерлингов. Некоторые утверждают, будто мы не можем себе этого позволить. А я утверждаю, что мы не можем себе позволить не пойти на это.

Роджер улыбнулся ему.

– Да, я собирался говорить и об этом. Но кроме того, я хотел сказать, что нам предстоит еще очень и очень многих убедить. Я всего лишь товарищ министра, профессор. Скажу вам по секрету то, чего, собственно, говорить не следовало бы. Строго между нами: боюсь, что мне придется убеждать и свое собственное начальство. Если министр не поддержит проект, в кабинете меня и слушать не станут…

Бродзинский согласно кивал. Ему можно было не объяснять, как действует английская политическая машина. Он кивал, взволнованный, озабоченный. Что касается Льюка и Гетлифа, то они были просто ошеломлены. Они знали – во всяком случае, думали, что знают, – какую политику намерен вести Роджер. А сейчас он говорил так, словно стремления его были прямо противоположны, во всяком случае, так его мог понять Бродзинский.

Скоро Роджер собрался уходить и на прощанье пригласил Бродзинского заходить к нему в Уайтхолл, повторяя, что им не следует терять связь. Бродзинский долго не выпускал руку Роджера, не сводя с него красивых доверчивых глаз цвета морской волны. С Уолтером и Фрэнсисом он попрощался холодно, зато на обратном пути в машине они в свою очередь держались весьма холодно с Роджером. Оба они – каждый по-своему – были люди прямые и благородные, и поведение Роджера неприятно поразило их.

Едва автомобиль отъехал, Роджер как ни в чем не бывало пригласил их выпить чаю. Прекрасно чувствуя холодок и не обращая на него никакого внимания, он сказал, что когда-то было тут неподалеку кафе, куда он частенько заглядывал в молодости. Интересно, сохранилось ли оно? Фрэнсис сухо ответил, что ему пора возвращаться в Кембридж. Нет, сперва выпьем чаю, настаивал Роджер. Оба снова отказались.

– Мне надо с вами поговорить, – сказал Роджер, и мы все вдруг почувствовали его авторитет, не тот, что дает человеку занимаемый им пост, а его личный. В угрюмом молчании мы уселись за столик у окна, за окном стоял непроглядный декабрьский туман. Это было ничем не примечательное кафе – не из тех, где собирается шумная молодежь, и не тихий уголок, где пьют чай старики. Скорее всего, добропорядочная закусочная, рассчитанная на шоферов и конторских служащих.

– Вы не одобряете мое поведение? – сказал Роджер.

– Боюсь, что так, – ответил Фрэнсис.

– И напрасно.

Фрэнсис буркнул в ответ, что после сегодняшнего Бродзинский, конечно, сильно приободрится. Уолтер Льюк, человек более пылкого права, спросил, неужели Роджер не понимает, что этот поляк сумасшедший и только одного еще сам не знает: за что он больше ненавидит русских – за то, что они русские, или за то, что они коммунисты, – и что он с радостью ляжет костьми вместе со всем населением Соединенных Штатов и Великобритании, лишь бы в живых не осталось ни одного русского. Если мы намерены ввязаться в эту безумную авантюру, то он, Льюк, в долю не идет.

Роджер сказал, что он все это и сам знает. Уолтер неправ только в одном – Бродзинский не сумасшедший. Он, конечно, немножко шизофреник. Но немножко шизофрении – это даже полезно. Чаще всего перед шизофрениками люди пасуют.

– Мне б тоже толика не помешала, – прибавил Роджер с невеселой улыбкой. – Тогда бы, может, не пришлось тратить время, объясняя вам, что я не собираюсь переметнуться в другой лагерь. Нет, ваш коллега Бродзинский – сила! Не заблуждайтесь на его счет. Ручаюсь, прежде чем мы доведем это дело до конца, под его влияние подпадет немало народу. Обращаться с ним надо очень осторожно. Видите ли, у него есть большое преимущество: то, чего он хочет, о чем твердит, – очень просто, именно это и хотят услышать многие. А вот чего хотите вы (и я, представьте себе, не меньше вашего) – очень трудно, и очень многие вовсе не хотят об этом слышать. Провести это дело нам будет чрезвычайно трудно. Если вы воображаете, что все это легко и просто, мой вам совет: выходите из всех правительственных комиссий, да поскорее. Неприятностей у нас будет выше головы, и мы запросто можем проиграть. Мне-то обратного хода нет. Но я ставлю на карту гораздо больше, чем любой из вас, так что уж позвольте мне действовать по своему усмотрению.

Да, думал я и тогда и после, несколько поостыв, он ставит на карту многое. Разве не рисковал он, идя на откровенный разговор со мной в «Карлтоне»? Рисковал он и теперь, разговаривая с Гетлифом и Льюком. И, однако, он знал, что оба они – даже не привыкший выбирать выражения Льюк – издавна приучены держать язык за зубами. Более того, он знал, что, если уж на то пошло, «обратного хода» нет и им. Еще задолго до Хиросимы оба предугадывали, какими опасностями чревато расщепление атома. Он видел в них надежных союзников.

Льюк продолжал ворчать. Ну какого черта Роджеру понадобилось тащить их туда? Чего он, спрашивается, этим добился?

Роджер ответил, что хочет засыпать Бродзинского знаками внимания – вряд ли его этим возьмешь, но на время он, пожалуй, угомонится.

Этого оказалось достаточно для Уолтера Льюка. Я бы на его месте таким ответом не удовлетворился.

Это был обычный прием Роджера – прикидываться более непосредственным, чем он был на самом деле. Вернее, это было свойство характера, отшлифованное до степени технического приема. Непосредственность была подлинная – она тоже среди прочего придавала ему обаяние, – но он прекрасно знал, когда и как пускать ее в ход. И он ни словом не намекнул Льюку и Гетлифу на то, из-за чего – по моему твердому убеждению – он больше всего старался умаслить Бродзинского.

А причина была простая. Роджер задался целью вытеснить лорда Гилби и занять его место. Ему вовсе не нужно было, чтобы Бродзинский угомонился. Напротив, пусть громко кричит о своем недовольстве. Я слишком часто видел, как это делается, и сейчас, конечно, не ошибался.

Роджер был не таким уж лицемером. Он мог бы предпринять те же шаги и не будь это оправдано обстоятельствами. Однако я начинал думать, что у него и в самом деле нет обратного хода. Старик Томас Бэвил – этот новоявленный Полоний – когда-то, просвещая меня, объяснял, какие качества приводили к власти великих политических деятелей его времени. Первое качество, говорил Бэвил, неторопливо роняя фразы, – это умение правильно оценить расстановку сил. Второе – куда более редкое – умение ясно видеть свою цель. Для людей, ищущих оправдания своим поступкам, это ценнее всего.

Ни Гетлиф, ни Льюк не понимали, что замышляет Роджер. Но если бы и поняли, это их мало тронуло бы. Как ни странно, меня это трогало гораздо больше. Я был привязан к лорду Гилби. А привязанность к человеку иногда заставляла меня поступать наперекор здравому смыслу. Как я понимаю, то же самое произошло много лет назад в сражении меньших масштабов, во время выборов ректора моего колледжа. Тогда личная привязанность заставила меня позабыть и о служебных обязанностях, и о справедливости, и даже о намеченной цели. Теперь, с годами, я осознал эти прошлые ошибки – ошибки, которых человек вроде Фрэнсиса, с его высокими принципами, никогда бы не совершил. Для Фрэнсиса все было просто. Начать с того, что лорду Гилби здесь не место. Чем скорее его уберут с поста министра, тем лучше. Роджер не может не действовать круто. Ведь Гилби – эта почтеннейшая бездарность – будет цепляться за свое место до последней возможности. Если Роджер станет церемониться, нам от него толку не будет.

И, рассуждая так, Гетлиф и Льюк были бы правы. Но они, по всей вероятности, не догадывались, что Роджер – натура куда более сложная, чем они. Я верил, что он искренне стремится к своей цели, но мне было бы легче, понимай я, почему он к ней стремится. И не раз в эту осень у меня мелькала мысль, что, пожалуй, ему и самому было бы легче, если б он это понимал.