Сэммикинс, по своему обыкновению, засмеялся, но Кейв только покосился на меня и продолжал:
– Я иногда подумываю, разумно ли поступают политики, которые слишком много шутят. Как по-вашему? Я хочу сказать – иногда это выглядит так, словно на душе у них неспокойно, а они прикидываются уж чересчур беззаботными. Может так быть, как по-вашему?
– А по-вашему, у Роджера на душе неспокойно? – спросил я.
– Да нет, не думаю. Хоть убейте, не представляю, чего бы ему беспокоиться. А вы?
Тут даже у Сэммикинса, который слушал куда рассеяннее, чем я, лицо стало озадаченное.
Все мы знали, что Роджер в какой-то мере переживает политический кризис. Кейв знал это не хуже других. И вдруг я подумал: а может быть, при своей необычайной страсти к недомолвкам и околичностям он намекает на обстоятельства, не имеющие никакого отношения к политике. Неужели он и вправду подразумевал, что у Роджера есть какая-то другая забота, совсем иного свойства? Монти – человек наблюдательный и подозрительный и, возможно, сделался еще подозрительнее оттого, что был несчастлив. Может быть, он почуял, что еще одному семейному очагу грозит опасность?
– Нет, – сказал я Кейву, – я тоже не представляю, с чего бы Роджеру беспокоиться. Разве что сегодня в комиссии дела шли хуже, чем вы говорите. И вы опасаетесь, что ему придется отступить. И вам тоже, конечно.
– Нет, нет, – поспешно возразил Кейв. Лицо его преобразила улыбка, которая словно появилась откуда-то изнутри, мимолетная, веселая, совсем мальчишеская. – Уверяю вас, все прошло гораздо легче, чем я ожидал. Разумеется, у этого законопроекта в конечном счете не так уж много острых углов, правда? Разве что кто-нибудь собирается истолковать его так, что это придется не по вкусу Реджи Коллингвуду. – Чуть помолчав, Кейв прибавил: – Роджер был сегодня на редкость хорош. Иногда он и впрямь выглядит самым значительным человеком среди нас, вы понимаете, что я хочу сказать. Правда, у него вырвался один намек, – он сказал это не слишком громко и сразу же перешел на другое, – что при некоторых обстоятельствах он, пожалуй, готов обратиться с несколькими словами к широкой публике. Это, конечно, прозвучало не так грубо, как угроза подать в отставку, сами понимаете. – Кейв снова улыбнулся. – Может быть, я и ошибаюсь, но у меня создалось впечатление, что кое-кто из наших коллег понял намек.
Глаза Кейва блеснули, и, понизив голос чуть не до шепота, он сказал мне:
– Насколько я припоминаю последнее сборище у Кэро, Роджер мог позаимствовать эту хитрость у вас.
Было уже почти два часа. Через полчаса заседание должно возобновиться, скоро Кейву надо будет идти. Мы поднялись в гостиную – тоже очень яркую, тоже увешанную картинами. Но прежде всего в глаза бросалась большая фотография жены Кейва. Она выглядела гораздо красивее, чем в жизни, правильные черты, лицо живое, энергичное. Неподходящая пара для Монти, совсем неподходящая, как догадался бы каждый, внимательно поглядев на это лицо. И все-таки Монти портрета не убирал. Должно быть, он смотрел на него каждый вечер, когда в одиночестве возвращался домой. С жалостью, с чувством неловкости я подумал, что, видно, горе не просто вошло в его жизнь, но заняло в ней главное место.
С беззастенчивостью, на которую ни я, да и никто из нашего круга не осмелился бы, Сэммикинс подошел к портрету и спросил:
– Вы получаете какие-нибудь вести от нее?
– Только через ее адвокатов.
– И что они говорят?
– А как по-вашему? – спросил Кейв.
Сэммикинс круто обернулся и сказал резко:
– Слушайте, чем скорее вы поймете, что счастливо отделались, тем будет лучше для вас. Вас это, наверно, мало волнует. Но так будет лучше и для нее, а это, как ни печально, вас волнует. И так будет лучше для всех окружающих.
Он держался и разговаривал, как полковой офицер, которому его рядовой поведал о своих семенных неурядицах. Почему-то было ничуть не похоже, что молодой повеса разговаривает с видным деятелем. И, слушая, я но ощущал неловкости.
– Это все неважно, – сказал Кейв мягко, кажется, даже с благодарностью и совершенно искренне, как Сэммикинс.
Немного погодя он распрощался и отправился на Грейт-Джордж-стрит. Думаю, он был искренен и тогда, когда сказал мне сочувственно и успокоительно:
– Не тревожьтесь из-за нынешнего заседания. Все идет, как задумано. – Но не удержался и напоследок то ли сострил, то ли съязвил, то ли загадал мне загадку: – Только кем задумано, вот вопрос.
30. Оскорбление
В воскресенье, дня через два после панихиды, мы с Маргарет сидели дома. Дети, как всегда на рождество, ушли в гости, и мы отдыхали. Зазвонил телефон. Маргарет сняла трубку, и лицо у нее стало удивленное. Да, он дома, сказала она. По-видимому, ее собеседник хотел назначить мне где-то свидание: Маргарет, оберегая мой покой, сказала, что мы с нею дома одни, так что, может быть, он зайдет к нам? После этого ей что-то долго объясняли. Наконец она отложила трубку, подошла ко мне и сочувственно чертыхнулась.
– Это Гектор Роуз, – сказала она.
По телефону голос Роуза звучал еще холодней обычного.
– Мне крайне неприятно вас беспокоить, дорогой мой Льюис, я бы ни в коем случае не позволил себе этого, но у меня неотложное дело. Передайте мои извинения вашей супруге. Очень прошу меня извинить.
Когда с предварительными расшаркиваниями было покончено, выяснилось, что ему необходимо сегодня же со мной повидаться. Он просит меня пожаловать в «Атеней» в половине пятого, мы выпьем чаю. Мне очень не хотелось идти, но он настаивал, твердо, решительно, отбросив все пустопорожние учтивости. Но как только мы условились о встрече, опять пошли извинения и расшаркивания. День был разбит, настроение испорчено. Я сказал Маргарет, что не помню, чтобы Роуз хоть раз вытребовал меня в воскресенье, даже в самую горячую военную пору; наверно, он и сам нарочно ради этого приехал из Хайгейта; тут мне пришло в голову, что я никогда не был у него дома. Маргарет, все еще сердитая, выговаривала мне, что я не отказался наотрез.
Она не сомневалась так же, как и я, что это приглашение как-то связано с законопроектом Роджера. Однако мы слышали еще в пятницу вечером, что Кейв предсказал правильно и в правительственной комиссии все прошло гладко.
– Что бы там ни было, а он мог бы подождать до завтрашнего утра.
Я оставил жену, вышел из уютного дома под холодный моросящий дождь и подумал, что она совершенно права.
Настроение мое ничуть не поднялось, когда такси остановилось у дверей клуба. Все окна были темные, на тротуаре, в сумраке и слякоти, стоял Гектор Роуз. Не успел я заплатить шоферу, как Роуз рассыпался в извинениях.
– Ужасно глупо с моей стороны, дорогой Льюис. Я бесконечно перед вами виноват. И с чего только я взял, что клуб сегодня открыт. Мне случалось всячески ошибаться, но я никак не думал, что способен на такой промах.
Извинения становились все изысканнее и в то же время все язвительней, как будто в душе Роуз считал виноватым меня.
В столь же изысканных выражениях он стал объяснять, что, быть может, последствия его непростительного легкомыслия не столь уж непоправимо тяжки. Поскольку «наш» клуб закрыт, «старший» соответственно должен быть открыт, и мы, вероятно, без особых затруднений сможем выпить чаю там. Мне все это было известно не хуже, чем ему. В полусотне шагов, на другом конце площади, за пеленой дождя, который уже начал мешаться со снегом, мутно светились огни «старшего», как выразился Роуз, Объединенного клуба. И мне хотелось только поскорей покончить с церемониями и очутиться в тепле.
Мы очутились в тепле. Уселись в углу гостиной и заказали чай с горячими булочками. Роуз по случаю неприсутственного дня был одет почти по-домашнему – спортивная куртка, серые фланелевые брюки, – по никак не мог покончить с церемониями. Это было так на него не похоже, что я растерялся. Как правило, решив, что необходимые приличия соблюдены, он так круто переходил к делу, словно какой-то выключатель поворачивал. Держался он так неестественно, его любезность так мало выражала скрывавшийся за нею характер, что всегда трудно было понять его истинное настроение. И однако, пока он описывал круги по лабиринтам светской учтивости, я с нарастающим беспокойством ощущал в нем какую-то внутреннюю тревогу.