Он сказал: всякая попытка ценна. Даже если она не удалась. Все равно положение хоть немного, да изменится. Он сказал (я вспомнил вечер, когда он сказал мне это впервые): первая задача – добиться власти. Вторая – использовать ее с толком. И еще он сказал: кто-нибудь непременно сделает то, что пытался сделать я. Не знаю только, удастся ли это мне.
Он говорил просто, почти наивно. Со стороны трудно было предположить в нем такую искренность и простоту. Копаться в себе, как это делают другие, он не любил. Он поддавался многим соблазнам, не чужд был страстей, но подобным себялюбием не страдал. И все же кое-чего для себя он хотел. Когда он говорил, что хочет добиться, власти и «использовать ее с толком», это значило: ему нужно оправдание, нужна уверенность в том, что он живет не напрасно, и еще ему нужно было оправдание в более глубоком, извечном смысле этого слова. Нужно было какое-то подобие веры – веры, требующей действия. Он долго нащупывал и наконец нашел то, что искал. Несмотря на свою черствость, на сделки с совестью – а, может быть, в какой-то мере благодаря им, – он свято верил в правоту своего дела. Окружающие могли подозревать его в неискренности, но сам он твердо знал, что уж в этом, и только в этом, он искренен.
Ирония судьбы заключалась в том, что, будь наши подозрения справедливы, он – как политик – преуспел бы гораздо больше. Пожалуй даже, насколько это было возможно в те годы, он принес бы больше пользы.
Было уже около восьми. И вдруг Роджера словно подменили. Он уперся одной ногой в стол и сказал деловым тоном:
– Вот, прочитайте-ка.
Все это время перед ним на столе лежало какое-то письмо. Обращение: «Глубокоуважаемый господин премьер-министр!» – было написано от руки его крупным размашистым почерком, дальше следовал машинописный текст. Это было продуманное письмо. Никаких признаков обиды или затаенной злобы. Для Роджера было большой честью работать вместе с господином премьер-министром, говорилось в письме. Он очень сожалеет, что его политический курс вызвал столько разногласий и что он уделял неправомерное – по мнению его коллег – внимание отдельным моментам, отчего дальнейшее пребывание его в правительстве стало обременительным. Он продолжает верить в правильность своего курса. Он не может убедить себя в том, что этот курс ошибочен. И поскольку он не может искренне изменить свой образ мыслей, ему остается только один выход. Он уверен, что господин премьер-министр отнесется к его решению с пониманием и сочувствием. Он надеется, что в будущем сможет быть полезным премьер-министру и правительству в качестве рядового члена парламента.
Здесь машинописный текст кончался. Дальше – на середине третьей страницы – твердым почерком Роджера было написано: «Преданный Вам Роджер Куэйф».
Не успел я поднять глаза, как он спросил:
– Сойдет?
– Очень хорошо! – сказал я.
– Ее, конечно, примут. (Он имел в виду отставку.)
– Примут, – подтвердил я.
– С поспешностью несколько излишней.
Мы посмотрели друг на друга.
– Что ж, – сказал он. – Давайте я при вас его и отошлю.
Красная курьерская сумка стояла на столе рядом с телефонами. Роджер достал из кармана брюк связку ключей и отпер ее. Отпер торжественно, явно наслаждаясь этим правом, которое дается лишь избранным. Мало кто на моей памяти так упивался тем, что имеет в своем распоряжении курьерскую сумку и владеет ключом от нее. Даже сейчас, даже в такую минуту, он наслаждался этим правом избранных – вещественным признаком высокого поста.
Он аккуратно вложил письмо в сумку и снова запер ее. Нажал кнопку звонка, и на пороге вырос его личный секретарь – вряд ли за всю последнюю неделю у него выдалась хоть минутка свободного времени.
– Пожалуйста, распорядитесь, чтобы это отослали премьер-министру, – сухо, деловито сказал Роджер.
Секретарь – молодой человек лет двадцати семи, из тех образцовых служащих, о каких говорят «далеко пойдет», – принял сумку с той же деловитой вежливостью. Можно было подумать, что в ней лежит самое обычное письмо, каких он за последние годы уже немало переслал для Роджера и будет пересылать еще много лет; хотя, уж наверно, он спрашивал себя, не конец ли это и, если да, кто будет его новым «хозяином».
Дверь затворилась. Роджер улыбнулся.
– Я ведь мог и передумать, – сказал он. – Это было бы некстати.
В голосе его зазвучала усталость, лицо погасло. Ему потребовалось сделать над собой усилие, чтобы снова заговорить.
– Мне очень жаль, – сказал он, – что по моей вине кое у кого из наших друзей будут неприятности.
Он пытался говорить тепло, по-дружески, но ему это больше не удавалось. Он сделал над собой еще одно усилие:
– Я очень сожалею, что навредил вам.
– Пустяки!
– Я очень сожалею.
После этого он уже не пожелал делать никаких усилий. Он откинулся на спинку кресла, с нетерпением дожидаясь минуты, когда останется в кабинете один. Уже в дверях я услышал:
– Я на некоторое время исчезну. Уеду из Лондона.
46. И еще один выбор
Что до меня, мой выбор был ясен. Мы с Маргарет единодушно порешили о нем за полчаса, а потом вознаградили себя стаканчиком виски. У обоих было такое чувство, какое бывает накануне отпуска, когда чемоданы уже упакованы, наклейки на них наклеены, такси заказано на девять утра, пароход ждет – впереди отдых и солнце.
Я выждал три дня. За это время было объявлено об отставке Роджера, стало известно имя его преемника. Газеты, Уайтхолл, клубы освоились с новостью так быстро, словно все это произошло уже несколько месяцев назад. Я выждал три дня, а затем попросил Гектора Роуза принять меня.
Часы показывали четверть одиннадцатого. В парке за окном туман почти рассеялся. На столе у Роуза стояла ваза с гиацинтами, и их аромат напоминал о других важных разговорах, о тягостных совместных завтраках в далеком прошлом.
Я сразу приступил к делу:
– Считаю, что мне пора уходить.
Светской позы Роуза как не бывало; он весь обратился в слух.
– То есть…
– То есть больше от меня здесь пользы не будет.
– На мой взгляд, – возразил Роуз, – это явное преувеличение.
– Вы не хуже моего знаете, что крах Куэйфа отразился и на мне.
– К несчастью, – ответил Роуз, скрестив руки на груди, – до известной степени это справедливо.
– Это справедливо без оговорок…
– И все же, я полагаю, вам не следует воспринимать это столь трагически.
– А я и не воспринимаю это трагически, – сказал я, – просто объясняю: ведь по делам министерства мне приходится встречаться с людьми, которых мы с вами хорошо знаем. С их точки зрения, я сделал ставку не на ту лошадь. Причем совершенно откровенно. Конечно, никто не упрекнул бы меня за откровенность, если бы лошадь выиграла скачку.
Роуз улыбнулся ледяной улыбкой.
– Все очень просто, – продолжал я. – Больше я уже не гожусь для переговоров с этими людьми. Значит, мне пора уходить.
Наступило долгое молчание. Роуз размышлял, без всякого выражения глядя на меня бесцветными, немигающими глазами. Наконец он заговорил без запинок, но тщательно взвешивая каждое слово:
– У вас всегда была склонность – если мне будет позволено так выразиться – к несколько упрощенному взгляду на вещи. Будь вы человеком, посвятившим себя государственной службе, иные ваши поступки можно было бы назвать, ну, скажем, необычными. В особенности это относится к злополучной истории с Куэйфом. Осмелюсь напомнить вам, однако, что на протяжении вашей весьма ценной деятельности бывали и совсем иные примеры. Мне кажется, вы должны признать, что Государственное управление не столь мелочно, как любят указывать некоторые наши критики. Государственное управление было готово мириться с положениями, которые кое-кому могли показаться до некоторой степени неловкими. Мы пришли к заключению, что несколько необычные вольности, которые вы себе позволяли, были нам только на пользу. Откровенно говоря, у нас сложилось мнение, что ваше присутствие здесь нам несравненно выгоднее, чем ваше отсутствие. Я не хотел бы излишне это подчеркивать, ни мы постарались выразить вам свою признательность единственным доступным нам способом.