– Да, – сказал Роджер, – скорее всего, вы правы. Наверно, так оно и есть.
Он не утверждал и не отрицал. И продолжал нетерпеливо, энергично:
– Но все это одни предположения. А нам надо знать наверняка.
Он хотел сказать, что нам надо не только знать, верны ли наши предположения, но и выяснить, кто эти враги. Он мог спокойно списать со счета одного-двух раскольников внутри своей партии, но если их тридцать-сорок (особенно если среди них есть люди с весом) – это означало бы конец всему.
Разве что он поступит, как поступили бы на его месте Коллингвуд и иже с ним: отопрется от всех своих недавних намерений. На миг это показалось очень соблазнительно. Но тут же он отогнал искушение. Он будет стоять на своем.
Он стал прикидывать, кто может быть за него, кто – против и откуда мы можем получить надежные сведения. Он сам поговорит с парламентскими партийными организаторами и со своими сторонниками. Беда в том, заметил он все еще холодно и деловито, что в самом подходе к этому есть что-то непорядочное. Он не получил ни одного письма, в котором выражалось бы несогласие с его политикой, и никто не говорит с ним прямо. Ну, а раз так, придется и нам прибегнуть к подпольным действиям. Мои приятели из оппозиции могут кое-что знать. И журналисты тоже.
– Займитесь-ка этим, – бодро сказал Роджер, как будто самого его это почти не касалось и он только давал мне полезный совет.
В двух местах мне рассказали приблизительно одно и то же. В первом случае это был видный деятель оппозиции, знакомый мне еще по Кембриджу. Во втором – два парламентских репортера, с которыми меня познакомил в «Эль вино» один журналист. На другой день я смог сообщить Роджеру кое-какие новости – не факты, но все же и не просто слухи.
Репортеры подтвердили, что наши догадки имеют под собой почву. Сговор между группой членов оппозиции в несколькими консерваторами действительно состоялся. (Один репортер уверял даже, что знает, где они встречались.) От оппозиции присутствовали главным образом представители крайне правого крыла партии, но было там и несколько пацифистов и сторонников разоружения. Я пытался выспросить, сколько консерваторов было на этой встрече и кто именно. Однако тут ответы становились расплывчатыми. Немного, сказал один из моих собеседников – два-три, не больше. Из видных – никого. Один из них – это подтверждали оба моих собеседника – был молодой человек, сделавший в парламенте запрос насчет выступления Бродзинского. «Психи», – все время повторял мой знакомый, пока мы пили с ним в шумном баре; видимо, он считал, что этим все сказано.
Что ж, это еще не так плохо. Скорее даже утешительно: ведь можно было ждать худшего. Однако Роджер не успокоился. Мы не дети, сказал он мне накануне. Но одно дело подозревать предательство, хотя бы пустячное, и совсем другое – убедиться в справедливости своих подозрений. Он был зол на меня за то, что я принес ему такую весть. Злился и на себя.
– Вот не рассиживался я в барах, не выпивал с дураками! – восклицал он. – Не льстил их самолюбию! Чего-чего, а этого они не прощают.
В тот же вечер он совершил поступок, совершенно ему несвойственный. Вместе с Томом Уиндемом он отправился в курительную комнату парламента и провел там несколько часов, старательно прикидываясь душой общества. Я узнал об этом на следующий день от Тома Уиндема, который озадаченно прибавил:
– Никогда не видал, чтобы он вел себя так глупо.
Грузный, неуклюжий, как медведь, Роджер стоял посреди курительной комнаты, заискивающе кивал знакомым, тянул пиво кружку за кружкой, пытаясь играть ту единственную роль, которая ему начисто не давалась. В мужской компании он терялся. Так он и стоял там, ни к селу ни к городу, с благодарностью цепляясь за случайно подошедшего коллегу, который в общем был ему совершенно не нужен, пока наконец Том Уиндем его не увел.
В тот вечер он совсем потерял голову. Но уже назавтра хладнокровие вернулось к нему. Он смотрел на меня с вызовом, будто ждал, не отважусь ли я напомнить ему его минутную слабость. Теперь он с полным самообладанием делал то, что следовало. Один из его сторонников созвал совещание комитета обороны независимых членов парламента. Никто из присутствовавших не догадался бы, глядя на Роджера, что хотя бы на один вечер мужество могло ему изменить, никто бы не догадался, что он мог стоять в толпе знакомых, потерянный, не зная, что предпринять.
В кулуарах говорили: Роджер «держит марку»! Он в «отличной форме», он опять «стал самим собой». Я увидел своего приятеля – журналиста, который нарочито беспечно разговаривал с каким-то элегантным, улыбающимся до ушей господином, только что вышедшим из зала, где шло совещание.
Когда-то мы старались узнать, через кого сведения просочились наружу, кто их разносит, лишь из чисто спортивного интереса. Теперь интерес наш был далеко не столь отвлеченным. На сей раз новости были хорошие.
Я снова повез своего журналиста в «Эль вино». Он был настроен так благодушно, с такой готовностью подбадривал меня, что я охотно его поил. Да, Роджер покорил их. «Это такой парень – его живьем не возьмешь!» – восклицал мой знакомец с профессиональным восхищением. Выпив еще стакан, он начал подсчитывать врагов Роджера. «Четыре-пять, – говорил он, – во всяком случае, их можно пересчитать по пальцам одной руки. Жидкие людишки! Психи!» Это словечко он повторял опять и опять – вероятно, считая, что этим все определено и поставлено на свои места, но я таким ощущением похвастать не мог.
37. Что могут дать деньги
В следующее воскресенье во второй половине дня я ехал на такси по безлюдным уютным улицам Кембриджа, через Гаррет-Хостел-бридж, вдоль берега речушки, к дому брата. Он и Фрэнсис Гетлиф уже ждали меня. Приехал я отнюдь не затем, чтобы просто поболтать, но все же сначала мы немного посидели у камина в гостиной; бронзовые двери были раздвинуты, и через дальнее окно на фоне закатного неба четко вырисовывался могучий вяз.
– Необыкновенно мирный вид, надо сказать, – заметил я.
Неожиданная улыбка осветила суховатое лицо Мартина.
– Надо сказать, – передразнил он меня.
– Ты о чем?
– А помнишь, как тебя бесило, когда из Лондона в колледж наезжали всякие важные шишки и сообщали тебе, что место здесь на редкость спокойное?
Глаза его поблескивали дружески и насмешливо. Он рассказал мне несколько последних анекдотов о царствовании нового ректора. Кое-кто из членов Совета предпочитал общаться с ним в письменной форме, опасаясь нарваться на резкость при личном разговоре. Мартин мрачно улыбнулся.
– Живешь ты там и горя не знаешь, – сказал он.
Мне его очень не хватало в наших уайтхоллских баталиях. Он был решительнее Фрэнсиса, тверже и настойчивее, чем большинство из нас, и куда более искусный политик. Как ни странно, он оказался одним из тех немногих ученых, которые по моральным соображениям предпочли отстраниться от работы в Атомном центре, пожертвовав ради этого блестящей карьерой. Он избрал гораздо более скромный удел – административный пост в одном из колледжей, и все говорило за то, что он так здесь и застрянет. И все же сейчас, на пятом десятке, моложавый, с твердо очерченным лицом, которое теперь уж не изменится до самой старости, с внимательными глазами – он производил впечатление человека не только успокоившегося, но и довольного жизнью.
Его жена Айрин подала чай. В молодости она была довольно сумасбродна и давала ему немало поводов для ревности. Но время сыграло с ней злую шутку. Теперь это была не женщина, а туша. С тех пор как я впервые увидел ее, незадолго до войны, она прибавила в весе, должно быть, фунтов пятьдесят, а то и все шестьдесят. Но ее заливчатый смех звучал по-прежнему молодо и кокетливо. Она всегда была отлично настроена; из столкновения характеров в этом браке победителем вышел Мартин. Теперь для нее никого больше не существовало, и она тоже была вполне довольна жизнью.
– Опять плетешь интриги? – обратилась она ко мне. Она обращалась со мной почти так же, как с Мартином, будто давая понять, что и меня она видит насквозь и знает, что не такие мы с ним оба степенные, как прикидываемся.