Он в упор смотрел на меня, но не говорил ни слова.
– Но я хочу быть с вами откровенным, – продолжал я. – Когда речь идет о чести и порядочности, я думаю, мы с вами можем найти общий язык. Когда речь заходит о чистой политике, мы почти наверняка общего языка не найдем. Как я уже сказал, меня мало волнует сама по себе политическая механика. Но людские чаяния, то, чего мы надеемся достичь посредством политики, волнуют меня глубоко. Мне казалось, что русская революция приведет к злоупотреблениям властью. Я говорил об этом Энн Марч и еще кое-кому из друзей, и это им не слишком нравилось. Но дело не только в этом. Я всегда считал, что действие власти – двоякое. При помощи власти в России делалось не только плохое, но и много хорошего. Как только они поймут, какими бедами чревато злоупотребление властью, они смогут создать замечательный общественный строй. Сейчас я в это верю больше, чем когда-либо. Не знаю, как он будет выглядеть при сравнении с американским. Но до тех пор пока существуют эти два строя – русский и американский, – мне кажется, человечество вправе надеяться, что сбудутся лучшие его чаяния.
Лицо Монтиса по-прежнему ничего не выражало. Несмотря на свою службу или, может быть, именно благодаря ей он всегда видел в политике только некую силу, требующую секретных сведений. Этот человек отнюдь не был склонен к отвлеченным рассуждениям. Он кашлянул и сказал:
– Еще несколько вопросов из той же области, сэр. Перед самой войной ваша первая жена вручила одному коммунисту крупную сумму, так?
– Кому же это?
Он назвал имя, которое ничего мне не сказало.
– Вы уверены? – спросил я.
– Совершенно уверен.
Я понятия не имел об этом человеке.
– Если вы и правы, – сказал я, – она так поступила вовсе не по идейным соображениям.
На миг он заставил меня вернуться в прошлое. Снова я был молод, горько несчастлив, женат на женщине, из-за которой я не знал ни минуты покоя, я еще способен был ревновать, но уже привык к тому, что она вечно ищет кого-то, кто согрел бы ей душу; еще приходил в ужас, когда не знал, где она и с кем, отдан на милость всякого, кто мог сообщить мне хоть слово о ней, самый звук ее имени все еще приводил меня в трепет.
Мы оба молчали. Потом он сказал с каким-то неловким сочувствием:
– Я осведомлен о вашей трагедии. Мне больше незачем расспрашивать вас о ней. – И продолжал с внезапной резкостью: – Ну, а вы-то сами? Бывали вы на собраниях?..
И он назвал организацию, которую не в те времена, а позднее мы стали именовать «Фронт».
– Нет.
– Прошу вас, подумайте еще.
– Я уже сказал – нет, – повторил я.
– Это очень странно.
С самого начала он держался официально, не проявляя никакой враждебности, но тут она прорвалась.
– У меня есть свидетельство человека, который помнит, что вы сидели рядом с ним. Он в точности помнит, как вы тогда выглядели. Вы отодвинули стул, встали и произнесли речь.
– Говорю вам, тут нет и слова правды.
– Мой свидетель – человек, достойный доверия.
– Кто же это?
– Вам следовало бы знать, что я не вправе называть источники, из которых черпаю свои сведения.
– Это не имеет ничего общего с правдой, – гневно и резко сказал я. – Как я понимаю, вам это сообщил один из ваших раскаявшихся коммунистов? Как я понимаю, большинство своих сведений вы получаете именно этим путем?
– Вы не имеете права задавать такие вопросы.
Кровь бросилась мне в лицо от безмерной злости и горечи. Помолчав, я сказал:
– Послушайте, вам надо быть поосторожнее с этими вашими источниками. В данном случае дело не так уж серьезно. Насколько я знаю, этот самый «Фронт», о котором вы говорите, был организацией вполне невинной. У меня было немало знакомых, связанных с организациями более крайними. Я вам это уже сказал и готов повторять снова и снова. Но как раз к этой группе я никогда не имел никакого отношения. Повторяю, я не бывал на их собраниях и никак не был с ними связан. Заявляю это со всей решительностью. Вам придется с этим примириться. Ваш осведомитель всю эту историю высосал из пальца. И, повторяю, вам следует с осторожностью относиться к тому, что он вам нарассказал о других людях. Его выдумка обо мне меня мало трогает, но другие его россказни могут повредить больше – людям, более беспомощным.
Впервые я поколебал его уверенность. Не тем, что дал волю гневу, думал я после, – к этому он, наверно, уже привык. Скорее тем, что оказалась под сомнением его профессиональная опытность. У него был немалый опыт, и он понимал, что ни я, ни любой другой серьезный человек не стал бы оспаривать такое конкретное показание, если бы не был твердо уверен в своей правоте.
– Я это проверю, – сказал он.
– Вероятно, вы доложите о нашей беседе Гектору Роузу? – спросил я.
– Совершенно верно.
– Я бы хотел, чтобы вы упомянули и об этой истории. И сказали бы, что делаете это по моей просьбе.
– Я бы сделал это при всех условиях.
Сейчас он говорил не как человек, который обязан допросить другого, но как будто мы, два службиста, вместе работали над каким-то «трудным случаем».
– Очень любопытно, – сказал он, озадаченный и рассерженный.
Он продолжал задавать вопросы, но без прежнего напора, как человек, который рассеян на службе, потому что его одолевает какая-то личная забота.
Что мне известно о создании атомной бомбы? Да, я знал об этой работе с самого начала. Да, я все время поддерживал знакомство с физиками. Да, я знал Соубриджа, который выдал кое-какие секреты. Да, он учился в школе с моим братом. Но все эти вопросы Монтис задавал без особого интереса: он знал, что в конечном счете именно из-за моего брата Соубридж потерпел крах.
Монтис заговорил о том, как я поступал и что думал, когда была сброшена первая бомба, – теперь он снова был начеку.
– Я выступал открыто, – сказал я. – Вам достаточно прочесть то, что появилось в печати. И еще кое-что вы найдете в отчетах.
– С этими материалами уже ознакомились, – ответил Монтис. – Но все-таки я хотел бы услыхать об этом от вас.
Не выступал ли я, как и многие ученые, против применения атомной бомбы? Безусловно, сказал я. Не встречался ли я с учеными непосредственно перед Хиросимой, чтобы выяснить, могут ли они это предотвратить? Безусловно, сказал я. Не значит ли это зайти дальше, чем положено государственному служащему?
– Государственным служащим случалось предпринимать и гораздо более действенные шаги, – сказал я. – Я не раз жалел, что и сам так не поступал.
Потом я стал объяснять. Пока была надежда помешать взрыву бомбы, мы использовали все рычаги, какие только могли нажать. В этом нет ничего неподобающего, – разве только (не удержался я) не подобает в душе возмущаться применением каких бы то ни было бомб в какое бы то ни было время.
После Хиросимы у нас был выбор. Либо подать в отставку и протестовать во всеуслышание, либо оставаться на своем месте и делать все, что только в наших силах. Большинство осталось, и я в том числе. Из каких побуждений? Было ли то чувство долга, дисциплинированность или даже приспособленчество? Быть может, мы заблуждались. Но, пожалуй, если бы мне опять пришлось выбирать, я поступил бы так же.
После этого допрос пошел более вяло. Мой второй брак. Не принадлежал ли мой тесть до войны, до моего с ним знакомства, ко всякого рода «фронтам»? – вновь становясь озабоченным, спросил Монтис. Я не знал. Может быть, и так. Он был старомодный интеллигент, либерал. Служба – ничего интересного, хотя Монтис и полюбопытствовал, когда я впервые познакомился с Роджером. Шел уже второй час. Вдруг он хлопнул ладонями по столу.
– На этом и остановимся.
Он вскочил, ловкий и проворный, и посмотрел на меня блестящими глазами. И сказал, не столь официально и не столь почтительно, как говорил со мной вначале:
– Я верю всему, что вы мне сказали.
Пожал мне руку и быстро вышел, а я так и остался стоять посреди кабинета.
Все прошло гладко и пристойно. Монтис был толковый и, наверно, даже приятный человек, и он всего лишь делал свое дело. Но потом весь этот январский день, сидя у себя в кабинете, я был чернее тучи. Не то чтобы я тревожился о последствиях. Чувство было более глубокое, будто услыхал, что у тебя больное сердце и, если хочешь выжить, надо жить с оглядкой. Я не дотронулся ни до одной бумаги и совсем не работал. Почти все время я смотрел в окно, словно обдумывал что-то, а на самом деле ни о чем я не думал. Позвонил Маргарет. Она одна понимала, что я не могу так просто от этого отмахнуться. Понимала, что я хоть и не молод, но все еще отчаянно самолюбив и мне нестерпимо давать кому бы то ни было отчет в своих поступках. По телефону я сказал ей, что все это, в общем-то, пустяки. Несколько часов мне задавал вопросы порядочный и разумный человек. В нашем нынешнем мире это пустяки. Если живешь в разгар религиозных войн, будь готов к тому, что тебя могут пристрелить, или уж беги и прячься. Но перед Маргарет бесполезно было храбриться. Она меня видела насквозь. Я сказал, что, когда Фрэнсиса наконец отпустят, приведу его к нам обедать. Маргарет этого не ждала и встревожилась. Она уже пригласила Артура Плимптона, который снова в Лондоне, – пригласила отчасти для развлечения, отчасти ради сватовства.