Председатель, пряча в густых, нависших усах предательское дрожание уголков рта, шепнул что-то своему соседу и обратился к «надежде молодой русской литературы»:

– Обвиняемому предоставляется последнее слово.

Я встал и сказал, ясным взором глядя перед собою:

– Господа судьи! Позвольте мне сказать несколько слов в защиту моего адвоката. Вот перед вами сидит это молодое существо, только что сошедшее с университетской скамьи. Что оно видело, чему его там учили? Знает оно несколько юридических оборотов, пару-другую цитат, и с этим крохотным, микроскопическим багажом, который поместился бы в узелке, завязанном в углу носового платка, – вышло оно на широкий жизненный путь. Неужели ни на одну минуту жалость к несчастному и милосердие – этот дар нашего христианского учения – не тронули ваших сердец?! Не судите его строго, господа судьи, он еще молод, он еще исправится, перед ним вся жизнь. И это дает мне право просить не только о снисхождении, но и о полном его оправдании!

Судьи были, видимо, растроганы. Мой подзащитный адвокат плакал, тихонько сморкаясь в платок.

* * *

Когда судьи вышли из совещательной комнаты, председатель громко возгласил:

– Нет, не виновен!

Я, как человек обстоятельный, спросил:

– Кто?

– И вы признаны невиновным, и он. Можете идти.

Все окружили моего адвоката, жали ему руки, поздравляли…

– Боялся я за вас, – признался один из публики, пожимая руку моему адвокату. – Вдруг, думаю, закатают вас месяцев на шесть.

Выйдя из суда, зашли на телеграф, и мой адвокат дал телеграмму:

«Дорогая мама! Сегодня была моя первая защита. Поздравь – меня оправдали. Твой Ника».

Телеграфист Надькин

I

Солнце еще не припекало. Только грело. Его лучи еще не ласкали жгучими ласками, подобно жадным рукам любовницы; скорее нежная материнская ласка чувствовалась в теплых касаниях нагретого воздуха.

На опушке чахлого леса, раскинувшись под кустом на пригорке, благодушествовали двое: бывший телеграфист Надькин и Неизвестный человек, профессия которого заключалась в продаже горожанам колоссальных миллионных лесных участков в Ленкорани на границе Персии. Так как для реализации этого дела требовались сразу сотни тысяч, а у горожан были в карманах, банках и чулках лишь десятки и сотни рублей, то ни одна сделка до сих пор еще не была заключена, кроме взятых Неизвестным человеком двугривенных и полтинников заимообразно от лиц, ослепленных ленкоранскими миллионами.

Поэтому Неизвестный человек всегда ходил в сапогах, подметки которых отваливались у носка, как челюсти старых развратников, а конец пояса, которым он перетягивал свой стан, облаченный в фантастический бешмет, – этот конец делался все длиннее и длиннее, хлюпая даже по коленям подвижного Неизвестного человека.

В противовес своему энергичному приятелю бывший телеграфист Надькин выказывал себя человеком ленивым, малоподвижным, с определенной склонностью к философским размышлениям.

Может быть, если бы он учился, из него вышел бы приличный приват-доцент.

А теперь, хотя он и любил поговорить, но слов у него вообще не хватало, и он этот недостаток восполнял такой страшной жестикуляцией, что его жилистые, грязные кулаки, кое-как прикрепленные к двум вялым рукам-плетям, во время движения издавали даже свист, как камни, выпущенные из пращи.

Грязная форменная тужурка, обтрепанные, с громадными вздутиями на тощих коленях брюки и фуражка с полуоторванным козырьком – все это, как пожар – Москве, служило украшением Надькину.

II

Сегодня, в ясный пасхальный день, друзья наслаждались в полном объеме: солнце грело, бока нежила светлая весенняя, немного примятая травка, а на разостланной газете были разложены и расставлены, не без уклона в сторону буржуазности, полдюжины крашеных яиц, жареная курица, с пол-аршина свернутой бубликом «малороссийской» колбасы, покривившийся от рахита кулич, увенчанный сахарным розаном, и бутылка водки.

Ели и пили истово, как мастера этого дела. Спешить было некуда; отдаленный перезвон колоколов навевал на душу тихую задумчивость, и, кроме того, оба чувствовали себя по-праздничному, так как голову Неизвестного человека украшала новая барашковая шапка, выменянная у ошалевшего горожанина чуть ли не на сто десятин ленкоранского леса, а телеграфист Надькин украсил грудь букетом подснежников и, кроме того, еще с утра вымыл руки и лицо.

Поэтому оба и были так умилительно-спокойны и неторопливы.

Прекрасное должно быть величаво…

Поели…

Телеграфист Надькин перевернулся на спину, подставил солнечным лучам сразу сбежавшуюся в мелкие складки прищуренную физиономию и с негой в голосе простонал:

– Хо-ро-шо!

– Это что, – мотнул головой Неизвестный человек, шлепая ради забавы отклеившейся подметкой. – Разве так бывает хорошо? Вот когда я свои ленкоранские леса сплавлю, – вот жизнь пойдет. Оба, брат, из фрака не вылезем… На шампанское чихать будем. Впрочем, продавать не все нужно: я тебе оставлю весь участок, который на море, а себе возьму на большой дороге, которая на Тавриз. Ба-альшие дела накрутим.

– Спасибо, брат, – разнеженно поблагодарил Надькин. – Я тебе тоже… Гм!.. Хочешь папироску?

– Дело. Але! Гоп!

Неизвестный поймал брошенную ему папироску, лег около Надькина, и синий дымок поплыл, сливаясь с синим небом…

III

– Хо-ррро-шо! Верно?

– Да.

– А я, брат, так вот лежу и думаю: что будет, если я помру?

– Что будет? – хладнокровно усмехнулся Неизвестный человек. – Землетрясение будет!.. Потоп! Скандал!.. Ничего не будет!!

– Я тоже думаю, что ничего, – подтвердил Надькин. – Все тоже сейчас же должно исчезнуть – солнце, земной шар, пароходы разные – ничего не останется!

Неизвестный человек поднялся на одном локте и тревожно спросил:

– То есть… Как же это?

– Да так. Пока я жив, все это для меня и нужно, а раз помру, – на кой оно тогда черт!

– Постой, брат, постой… Что это ты за такая важная птица, что раз помрешь, так ничего и не нужно?

Со всем простодушием настоящего эгоиста Надькин повернул голову к другу и спросил:

– А на что же оно тогда?

– Да ведь другие-то останутся?!

– Кто другие?

– Ну, люди разные… Там, скажем, чиновники, женщины, министры, лошади… Ведь им жить надо?

– А на что?

– «На что, на что»! Плевать им на тебя, что ты умер. Будут себе жить, да и все.

– Чудак! – усмехнулся телеграфист Надькин, нисколько не обидясь. – Да на что же им жить, раз меня уже нет?

– Да что ж они, для тебя только и живут, что ли? – с горечью и обидой в голосе вскричал продавец ленкоранских лесов.

– А то как же? Вот чудак – больше им жить для чего же?

– Ты это… Серьезно?

Злоба, досада на наглость и развязность Надькина закипели в душе Неизвестного. Он даже не мог подобрать слов, чтобы выразить свое возмущение, кроме короткой мрачной фразы:

– Вот сволочь!

Надькин молчал.

Сознание своей правоты ясно виднелось на лице его.

IV

– Вот нахал! Да что ж ты, значит, скажешь: что вот сейчас там в Петербурге или в Москве – генералы разные, сенаторы, писатели, театры – все это для тебя?

– Для меня. Только их там сейчас никого нет. Ни генералов, ни театров. Не требуется.

– А где же они?! Где?!!

– Где? Нигде.

– ?!! ?!!

– А вот если я, скажем, собрался, в Петербург приехал, – все бы они сразу и появились на своих местах. Приехал, значит, Надькин, и все сразу оживилось: дома выскочили из земли, извозчики забегали, дамочки, генералы, театры заиграли… А как уеду – опять ничего не будет. Все исчезнет.

– Ах, подлец!.. Ну и подлец же… Бить тебя за такие слова – мало. Станут ради тебя генералов, министров затруднять. Что ты за цаца такая?