И как раз в этот момент налитые кровью глаза Саенко уставились в упор на Никольского.
Никольский не спеша провел влажным языком по краю папиросной бумажки, оторвал узкую ленточку излишка, сплюнул, так как крошка табаку попала ему на язык, и только тогда отвечал вяло, с ленцой, с развальцем:
– Что это вы, товарищ Саенко, по два раза людей хотите расстреливать? Неудобно, знаете.
– А что?
– Да ведь вы Никольского вчера расстреляли!
– Разве?!
И все опять помолчали: и отведенные в сторону, и сидящие на нарах.
– А ну вас тут, – досадливо проворчал Саенко, вычеркивая из списка фамилию. – Запутаешься с вами.
– То-то и оно, – с легкой насмешкой сказал Никольский, подмигивая товарищам, – внимательней надо быть.
– Вот поговори еще у меня. Пастухов!
– Иду!
А через два дня пришли добровольцы и выпустили Никольского.
Не знаю, как на чей вкус…
Может быть, некоторым понравился аббат Мори, а мне больше нравится наш русский Никольский.
У аббата-то, может быть, когда он говорил свою остроумную фразу, нижняя челюсть на секунду дрогнула и отвисла, а дрогни челюсть у Никольского, когда он, глядя Саенко в глаза, дал свою ленивую реплику, – где бы он сейчас был?
Античные раскопки
Когда шестилетний Котя приходит ко мне – первое для него удовольствие рыться в нижнем левом ящике моего письменного стола, где напихана всякая ненужная дрянь; а для меня первое удовольствие следить за ним, изучать совершенно дикариные вкусы и стремления.
Наперед никогда нельзя сказать, что понравится Коте: он пренебрежительно отбросит прехорошенькую бронзовую собачку на задних лапках и судорожно ухватится за кусок закоптелого сургуча или за поломанный ободок пенсне… Суконная обтиралка для перьев в форме разноцветной бабочки оставляет его совершенно равнодушным, а пустой пузырек из-под нашатырного спирта приводит в состояние длительного немого восторга.
Сначала я думал, что для Коти самое важное, издает ли предмет какой-либо запах, потому что и сургуч, и пузырек благоухали довольно сильно.
Но Котя сразу разбил это предположение, отложив бережно для себя металлический колпачок от карандаша и забраковав прехорошенький пакетик саше для белья.
Однако обо всяком подвернувшемся предмете он очень толково расспросит и внимательно выслушает:
– Дядя, а это что?
– Обтиралка для перьев.
– Для каких перьев?
– Для стальных. Которыми пишут.
– Пишут?
– Да.
– А ты умеешь писать?
– Да, ничего себе. Умею.
– А ну-ка, напиши.
Пишу ему на клочке бумаги: «Котька прекомичный пузырь».
– Да, умеешь. Верно. А это что?
– Ножик для разрезания книг.
Молча берет со стола книгу в переплете и, вооружившись костяным ножом, пытается разрезать книгу поперек.
После нескольких напрасных усилий вздыхает:
– Наверное, врешь.
– Ах, вру? Тогда между нами все кончено. Уходи от меня.
– Ну не врешь, не врешь. Пусть я вру – хорошо? Не гони меня, я тебе ручку поцелую.
– Лучше щечку.
Мир скрепляется небрежным, вялым поцелуем, и опять:
– Дядя, а это что?
В руках у него монетница белого металла с пружинками – для серебряных гривенников, пятиалтынных и двугривенных.
– Слушай, что это такое?
– Монетница.
Нюхает. Подавил пальцем пружинки, потом подул в них.
– Слушай, оно не свистит.
– Зачем же ему свистеть? Эта штука, брат, для денег. Вот видишь, сюда денежка засовывается. – Долго смотрит, прикладывая глазом.
– Она же четырехугольная!
– Кто?
– Да эти вот, которые… деньги.
Сует руку в боковой карманчик блузы и вынимает спичечную коробку – место хранения всех его капиталов.
Недоверчиво косясь на меня глазом (не вздумаю ли я, дескать, похитить что-либо из его денежных запасов), вынимает измятый, старый пятиалтынный.
– Видишь – вот. Как же положить?
– Чудак ты! Сюда кладут металлические деньги. Твердые. Вроде как эта часовая цепочка.
– Железные?
– Да, одним словом, металлические. Круглые.
– Круглые? Врешь ты… Нет, нет, не врешь… Я больше не буду! Хочешь, ручку поцелую? Слушай, а слушай…
– Ну?
– Ты показал бы мне такую… железную. Я никогда не видел…
– Нет у меня.
– Что ты говоришь? Значит, ты бедный?
– Все мы, брат, бедные.
– Дядя, чего ты сделался такой? Я ведь не сказал, что ты врешь. Хочешь, поцелую ручку?
– Отстань ты со своей ручкой!
Снова роется Котя в разной рухляди и – только в действительной жизни бывают такие совпадения – вдруг вытаскивает на свет божий настоящий серебряный рубль, неведомо как и когда затесавшийся среди двух половинок старого разорванного бумажника.
– А это что?
– Вот же они и есть – видишь? Те деньги, о которых я давеча говорил.
– Какие смешные. Совсем как круглые. Сколько тут?
– Рубль, братуха.
Денежный счет он знает. Из своей спичечной коробки вытаскивает грязный, склеенный в двух местах, рубль, долго сравнивает.
Из последующего разговора выясняется, до чего дьявольски практичен этот мальчишка.
– Слушай, он же тяжелый.
– Ну так что?
– Как же их на базар брали?
– Так и брали.
– Значит, в мешке тащили?
– Зачем же в мешке?
– Ну, если покупали мясо, картошку, капусту, яблоки… разные там яйца…
– Да мешок-то зачем?
– Пять-то тысяч штук отнести на базар надо или нет? Мать каждый день дает пять тысяч!
– Э-э… голубчик, – смеясь, прижимаю я его к груди. – Вот ты о чем! Тогда и парочки таких рублей было предовольно!
Смотрит он на меня молча, но я ясно вижу – на влажных губах его дрожит, вот-вот соскочит невысказанная любимая скептическая фраза: «Врешь ты, брат!..»
Но так и не слетает с уст эта фраза: Котька очень дорожит дружбой со мной.
Только вид у него делается холодно-вежливый: видишь, мол, в какое положение ты меня ставишь, – и врешь, а усумниться нельзя.
Мой первый дебют
( из сборника «Отдых на крапиве»)
Между корью и сценой существует огромное сходство: тем и другим хоть раз в жизни нужно переболеть.
Но между корью и сценой существует и огромная разница: в то время как корью переболеешь только раз в жизни – и конец, заболевание сценой делается хроническим, неизлечимым.
Более счастливые люди отделываются редкими припадками вроде перемежающейся лихорадки, выступая три-четыре раза в год на клубных сценах в любительских спектаклях; все же неудачники – люди с более хрупкими организмами – заболевают прочно и навсегда.
Три симптома этой тяжелой болезни: 1) исчезновение растительности на лице, 2) маниакальное стремление к сманиванию чужих жен и 3) бредовая склонность к взятию у окружающих денег без отдачи.
Гулял я всю свою жизнь без забот и огорчений по прекрасному белому свету, резвился, как птичка, и вдруг однажды будто злокачественным ветром меня прохватило.
Встречаю в ресторане одну знакомую даму – очень недурную драматическую артистку.
– Что это, – спрашиваю, – у вас такое лицо расстроенное?
– Ах, не поверите! – уныло вздохнула она. – Никак второго любовника не могу найти…
«Мессалина!» – подумал я с отвращением. Вслух резко спросил:
– А разве вам одного мало?
– Конечно, мало. Как же можно одним любовником обойтись? Послушайте… может, вы на послезавтра согласитесь взять роль второго любовника?
– Мое сердце занято! – угрюмо пробормотал я.
– При чем тут ваше сердце?
– При том, что я не могу разбрасываться, как многие другие, для которых нравственность…
Она упала локтями и головой на стол и заколыхалась от душившего ее смеха.
– Сударыня! Если вы способны смеяться над моим первым благоуханным чувством… над девушкой, которой вы даже не знаете, то… то…
– Да позвольте, – сказала она, утирая выступившие слезы. – Вы когда-нибудь играли на сцене?