— Не тронь, меня, слышь, не трогай, — просил, умолял он надвигавшегося Ерошича. — Я тя озолочу. У меня полный ларец золота. Все отдам… Всю жизнь копил по крупице… Разбогатеешь. Уедешь. Хозяином станешь… Все тебе отдам. Слышишь?..

— Это вам, кулачью, золото дороже башки, а мне оно ни к чему. На хлеб и чарку заработаю. Да и поганое твое золото, невинной кровью облито, с убитых посымано. Не-ет! Не откупиться тебе. Ни золотом, ни посулами райскими — только шкурой своей. Пяться, пяться… Еще шажочек…

— А-а-а! — дико заорал Маркел и мертвой хваткой схватился за скобу, вделанную в стену. Одной рукой за спасительную скобу, а другую к горлу Ерошича протянул, норовил ухватить его и стянуть, скинуть в ту самую пропасть, которая белым маревом за спиной колыхалась. Но Ерошич нападающую руку Маркела ущемил, стиснул, согнул и стал разжимать ту, что к скобе примерзла. Тут Маркел сам руку разжал и всем телом кинулся на Ерошича, сшиб его с ног и, урча и хрипя, вкогтился в горло и зубами туда же потянулся. Еще чуть-чуть, и закатит Ерошич глаза, и обмякнет — Маркел знал, как это бывает, — и все, до останной капельки силы вложил в скрюченные, застывшие на чужом горле руки. Вдруг почувствовал пальцы звонаря на своей шее, и сразу мутная пелена накатилась на Маркела, ослабли руки, и он уже не чуял, как подмял его и уселся на нем Ерошич.

Отдышался звонарь, потер ладонью шею там, где синели следы Маркеловых пальцев.

— Значит, ты так? — прохрипел, еле переводя дух, и с размаху тюкнул кулаком Маркела в переносицу. — Значит, так? Ну так я тебя по-иному…

Слез с Маркела, нашарил самую тонкую веревку от малого колокола и давай на ее конце петлю ладить. Очнулся Маркел, все понял и медленно пополз к проему.

— Стой! — Ерошич прижулькнул Маркела к полу, наступил на него ногой. — Стой, гадюка ядовитая! Не уползешь. Теперь ты у меня только в петле отсюда вылетишь…

— Не на-а-а… — затянул Маркел.

А Ерошич, ухватив его за волосы, оторвал голову от полу, и вот уже на шее Маркела холодная змея петли. Потянул Ерошич за веревку, подзажал петлю и пинком, ровно падаль какую, сбросил Маркела с колокольни.

Тонко, жалобно звякнул самый маленький колокол. Звякнул и умолк.

Ерошич оглядел свое владение помутневшим взглядом, ухватился за веревку многопудового медного великана, раскачал его, и поплыл над Челноково раскатистый набатный гул.

3

Флегонт лежал на спине, вытянувшись во весь свой громадный рост, и было непонятно, как это непомерно большое тело уместилось на кровати и та не развалилась, не рассыпалась. При каждом вдохе в груди Флегонта что-то скрипело, попискивало и хлюпало, и, слыша эти звуки, жена его вся сжималась, с трудом сдерживая слезы. Флегонт легонько стиснул ее руку, тихо проговорил:

— Полно, Ксюша. Всему свое время. Поди утешь детей. Я потом позову вас. Оставь меня. Мне надо помолиться. Иди, голубушка, иди, милая.

Жена ушла, неслышно притворив за собой дверь. За минуту перед тем он так же ласково, но настойчиво выпроводил отсюда детей. И вот теперь он один. Времени осталось немного, это он знал. С каждым вздохом уходила жизнь из могучего тела, уходила навсегда и безвозвратно.

Нежданно-негаданно… Впрочем, почему нежданно? Он ждал этого. Не звал, не торопил, но ждал, ибо знал — она все равно придет, как обязательно приходит утро вослед ночи и весна вослед зиме. И не боялся: нелепо и постыдно пугаться того, что неотвратимо…

Идет время. Убывают силы. Все ближе последняя земная черта, последняя мысль, последний взгляд, последний вздох. Пора и помолиться останний раз, спокойно и осознанно, да не словами, застрявшими с детства в памяти, а сотворить свою молитву, рожденную собственным сердцем, просветленным смертной близостью.

Флегонт широко перекрестился, взял с груди серебряный крест и тихо произнес:

— Господи Иисусе Христе, услышь и прими последнюю молитву мою, прощальную с миром тленным, встречную с миром духовным. Не тягостную, не слезную — смиренную и просветленную… Мне дорог был сей бренный мир, я любил все земное и расстаюсь с ним не без сожаления и боли, хотя и не скорблю об уходящем, приемля смерть как должное и неизбежное… Не о прощении, не о милости себе молю. Развей смуту мою, вразуми… Грешен аз безмерно и непрощаемо. Ибо нарушил заповедь: «возлюби ближнего твоего, как самого себя». И сейчас, на пороге кончины своя, сомневаюсь, а не раскаиваюсь. Простить мучителей народа, истязателей и губителей его не могу. Царствие твое им не молю…

Приотворилась дверь, на цыпочках вошли дети и жена, сгрудились подле кровати, встали на колени, припали к умирающему. Флегонт уже не слышал их прихода, но какое-то внутреннее угасающее чутье еще сработало в нем, и, напрягшись, он полуоткрыл глаза, увидел сына, встретил его страдающий, затуманенный слезами взгляд.

Склонясь над отцом, почти вплотную прижав ухо к его мертвеющим, но еще шевелящимся губам, Владислав еле различил:

— Держись Карасулина… Ярославны… Они… народ… За ними… правда… святая…

Больше Владислав ничего не услышал, сколько ни напрягался. Жизнь покинула тело Флегонта. «Что он сказал?» — страдающим взглядом спросила мать.

— За ними — правда святая, — негромко, молитвенно выговорил Владислав последнюю отцовскую волю.

…Протяжный, леденящий душу, надрывный вой медного великана повымел челноковцев из домов. Густеющей на глазах толпой запрудили они площадь и, запрокинув головы, с изумлением и страхом взирали на прильнувшее к колокольне тело Маркела Зырянова. Никто не спрашивал друг друга ни о чем, не плакали, не вздыхали, не причитали женщины. Казалось, весь мир пригнулся, ссутулился под скорбным певучим гулом, который несся с колокольни.

Вот к басовитому реву колокола-исполина присоединился другой, медный голос — потоньше, позвонче, повеселее. Потом еще один голос влился в этот необычный хор, еще — и вот поплыл над селом, над изумленными челноковцами праздничный пасхальный перезвон.

Старики кинулись было к собору, чтоб подняться на колокольню и остановить, видно, сошедшего с ума звонаря Еpoшича. Но тут от околицы села поплыл неясный, все усиливающийся гул. Из-за поворота выскочило на взгорок трое всадников, и у того, что был посередине, в руках — полощущееся на ветру красное знамя. Толпа хлынула навстречу конникам и разом прорвалась восторженными криками…

Так встретили челноковцы карасулинский полк, который по пути на север завернул на часок в родное село.

1964–1978 гг.

Вместо послесловия

Роман К. Лагунова «Красные петухи» воскрешает драматические события, связанные с контрреволюционным кулацко-эсеровским мятежом 1921 года в Западной Сибири. Хотя действие книги развертывается в вымышленной Северской губернии и мы не найдем здесь подлинных имен и документальной точности в описании фактов, роман тем не менее достоверно отображает историческую действительность: политическое положение, расстановку классовых сил в сибирской деревне, причины, ход и разгром мятежа.

Начало описываемых событий относится к зиме 1920/21 года. В декабре 1919 года героическая Красная Армия при поддержке сибирских партизан завершила освобождение Западной Сибири от колчаковцев. Хозяйство сибирских губерний, как и всей России, было подорвано. Отступая на восток, белогвардейцы разрушали промышленные предприятия, железнодорожные мосты, расхищали запасы продовольствия и промышленных товаров.

По мере изгнания колчаковцев в сибирских губерниях создавался вновь государственный, партийный и хозяйственный аппарат, вся работа которого была подчинена задачам военного времени. Вводилась всеобщая трудовая повинность. С января 1920 года приступили к работе продовольственные комитеты. Борьба за хлеб, за спасение Республики Советов от голода в то время была борьбой за социализм. Советская власть запретила свободную торговлю продовольствием, все хлебные и фуражные излишки изымались у крестьян и отправлялись в Центр для снабжения городов и армии.