— Хитрый, змеюга. Не иначе ловушку тебе изделал. Убей меня бог, никакого собранья не будет. Чую — Пашка либо тут, либо вот-вот заявится. Боится Маркел — не упорхнула б ты. Поспеши, Маремьяна. Уходи задами, мимо бани. Я там добру стежку проторил.
Ветер отовсюду надергал клочья облаков, сбил большую тучу, кинул ее на то место, под которым притулилось Челноково. И сразу потемнело в селе. А когда из серых лохм брызнули сухие колкие струйки и, густея на глазах, стали посыпать дома, сделалось совсем темно. Маремьяна невидимой ушла со двора матери, незаметно пробралась в сторожку Ерошича, за которой вкусно похрустывала сеном запряженная в маленькие санки невысокая, но ладная и шустрая лошадка.
— Вот славно — занепогодило. Неприметненько выскользнешь из села и кати куда пожелаешь. Пашка-то уже здеся. С им человек пять головорезов. Сейчас на Маркеловом подворье самогон жрут. Самый раз для тебя. Присядем на дорожку и…
— Повремени, Ерошич, погодь, миленький…
Она выговорила это каким-то бесцветным, отрешенным голосом. Скользнула по лицу Ерошича невидящим, затуманенным взглядом, а руки нервно мяли, тискали небольшой узелок. Видно было: какая-то неожиданная мысль завладела женщиной, захватила ее. Ерошич понял — недоброе задумала Маремьяна, и забеспокоился: от нее всякого можно ждать. Пока прикидывал, с какой стороны ловчее подступиться, чтобы выпроводить поскорей из села, Маремьяна затвердела в решимости, взгляд стал жестким и острым. Шагнула к Ерошичу, кинула ему на плечи руки, требовательно глянула в глаза.
— Вправду ль любишь меня?
Того будто варом окатило, обожгло. Задохнулся. Сухим горячим языком облизал мигом задубевшие, непослушные губы, но шевельнуть ими не мог. Маремьяна легонько прильнула к его груди.
— Чего молчишь? Аль соврало мне сердце? Говори!
— Зачем?.. — еле вымолвил Ерошич. — Охота тебе мучить меня…
— Не серчай, — разом обмякла Маремьяна, и глаза за- струили ласку, от которой хмелем ударило в голову Ерошича и руки сами собой потянулись к женщине.
— Маремьянушка, цвет мой лазоревый…
— Спасибо тебе. Только… Эх, горе мое. Знаешь ведь…
— Знаю, — выпустил ее руки, отвернулся.
— Не к тому спросила, чтоб пытать тебя. Прости, коли ненароком больно сделала… Ради бога прости. Нет у меня сейчас никого, окромя тебя. Пособи напоследок. Хоть присоветуй только. Век не забуду.
— О чем ты?
— Я в Северск решилась… Может, не доеду. Может, не свидимся боле. Прохору скажешь — пусть не ждет. Неповинна я перед ним — не по прихоти, не по блажи. Одна дорожка у меня, свернуть нету сил. Только не уехать отсель, пока Маркелу с Пашкой не досажу. За мой страх, за то, что бегу из родного села, ровно воровка. За все… Чтоб дрогнула под ими земля!
— Да ты очумела, что ли? Голову спасать надо, а она… Как ты им досадишь? Одумайся…
— Погоди, миленький, хороший мой, брат мой единственный. Не серчай, выслушай… — И посыпала слова, от которых у Ерошича волосы зашевелились на затылке. Хоть ждал он от нее всего, что угодно, но того, что услышал, не ожидал, такое могла придумать только Маремьяна — бесшабашная, лихая головушка.
Глянул в пламенеющее лицо женщины, вслушался в звенящий от ненависти голос и понял: не отговорить, не образумить, не остановить Маремьяну. И восхитился ею, и испугался за нее, и тут же решил: скорее умрет, нежели пустит на такое дело.
— Хватит, — приказал тихо, но твердо, прижав ладонь к ее губам. — Недосуг лясы точить. Сиди тут. И ни-ни. Замкну тебя, чтоб кто ненароком не наскочил либо сама сдуру не выпрыгнула. Сам изделаю, чего замыслила… Не перечь! Может, и впрямь боле не свидимся. А жизнь без тебя — тоска. Тобой и дышал только, к тебе тянулся, ровно к солнышку. Будет у тебя память обо мне. Узелок. Как его тронешь — меня спомянешь, то ли отрадно станет сердцу моему…
Подтолкнув легонько к скамье, усадил, а сам заметался по комнатенке, что-то засунул в карманы полушубка и выбежал. Звякнула накладка, хрумкнул ключ в замке. Маремьяна отодвинула занавеску с оконца, прилипла к раме лицом. Не велика пурга, а ничего не видно. «Проскочит Ерошич. Коренастый, проворный. А ну не проскочит? Сгублю мужика… — Похолодела со страху. — Пойти бы с ним. Да разве позволил бы… — Напрягла зрение, силясь что-то рассмотреть за мельтешением снега. Угадала очертания церковной ограды, дальше— серая пелена. — Зачем позволила запереть себя? Лучше что угодно, чем эта клетка, из которой и в окно-то не выскочишь: решетка. Ну как словят его? Господи, помоги…»
…Спрятав под надвинутой шапкой лицо и низко согнувшись, Ерошич шел так торопливо, что вряд ли кто смог бы опознать в этой стремительно несущейся фигурке медлительного и не шибко поворотливого звонаря и сторожа. Вот он круто свернул в проулок и с полверсты бежал вдоль жердяном изгороди. С ходу нырнув в щель, почти пополз по еле приметной тропе, вытоптанной зыряновскими лошадьми да коровами, которых гоняли здесь на водопой к проруби. Остановился у воротец, прислушался, вгляделся в темноту крытого двора. Обеспокоенно заворчала собака, метнулась к воротцам, подле которых затаился Ерошич. Тот что-то забормотал, кинул рычащему псу темный предмет, и собака вдруг стихла.
Тенью проскользнул Ерошич в воротца, проник в конюшню, оттуда поднялся на сеновал. Вырыл в сене яму, кинул туда ком бересты, полил керосином, перекрестился и поджег. Кубарем скатился по лесенке и обмер, услышав со двора близкие голоса.
— Рановато, поди-ка, — проговорил Маркел, сыто икнув.
— В самый раз. Сонная баба, что непропеченный пирог, ни скуса, ни запаху, — хохотнул Пашка.
— Друзьев-то заберешь?
— Двоих заберу да Димку Щукина.
— Ты только в селе…
— Знаю, тятя. Зазря ты шуму боишься. Мы теперича кого хошь в бараний рог. Не седни-завтра Онуфрия приберем. Сполна с имя сочтемся. Тут уж ты мне не перечь. Тут уж я евоной родне такие загну салазки, черт не разогнет. А с этой мы тихонько, по-божески. Утартаем ее на заимку, там хоть с пулемету сади — никого.
— Ежели мать у нее, занемогла она будто…
— Выманим. Ну, айда. Тяпнем на дорожку, а то… дымом откуда-то наносит.
— Метель на воле, забивает трубы, вот и… Айда.
Ерошич перевел дух, сунул нож за голенище валенка, метнулся к воротцам в огород. С маху пнул кинувшегося под ноги пса, припер ворота колом и помчался по тропинке…
Маремьяна встретила у порога, вцепилась в рукав.
— Ну?
— Беги в сани.
Сел рядом, быстро разобрал вожжи, тронул лошадь и молчал до тех пор, пока женщина не подтолкнула в бок.
— Онемел, что ль, со страху?
— Чуть не накрыли… За тобой сейчас поедут. В заимку тебя, и там… Собаки бешеные!.. Не дотянуться им до тебя. Забудут про все, как запластает. Там сена возов тридцать, двор крытый. Слизнет вместе с избой в один присест. Господи, прости. Ни за деньги, ни под петлей не пошел бы на такое. Колдунья ты…
— Жалеешь?
— Нет. Поделом им. По заслугам. В самый раз… Онуфрия бы предупредить. Грозился его извести Пашка. Вот тварь. Хуже любого зверя. Все грехи простит бог тому, кто этого гада придавит.
Едва миновали околицу, за спиной заблажил набат. В сером мареве метели поднялся огненный столб, распушился, разросся и заколыхался на ветру, ровно гигантский петушиный хвост. Маремьяна порывисто обвила Ерошича, нашла губами его губы и одурманила долгим, крепким поцелуем.
Ерошич проводил взглядом сани, постоял, вслушиваясь в истошный вой набатного колокола, медленно повернулся, побрел в село, над которым раскрылилась гигантская огненная птица.
Глава девятая
Крестьяне непрестанно курили, хмурились, говорили негромко, немногословно. Но глаз от Чижикова не прятали, не улещали улыбками, не подбирали мягких, гладеньких словечек, не искали гибких выражений — били словом наотмашь, перли напрямик.
Их было трое. Середняки из Каменки, знакомцы и дальние родичи чекиста Тимофея Сатюкова.