— Мужики!.. Товарищи!.. — Задохнулся от волнения. Краем глаза увидел напряженное, горящее лицо Горячева. «Боится, гад?» — Я понимаю вашу обиду. Не оправдываю, но понимаю, потому — сам мужик. Пока не призвали на германскую, крестьянствовал в селе Леваши на Тамбовщине. Знаю, как достаются шанежки да мясные пироги. Батраков отродясь не имел. Университетов не кончал… Теперь о разверстке. Знаете, что такое голод? Это — не постные щи, не черная краюха с водой либо квасом. Это — смерть. С голодухи в Центральной России вымерли целые села. Люди одичали, ели падаль… Сам видел. Голод убил мою жену и двух ребятенков. В Петрограде все, кто работал, от народного комиссара до стрелочницы, получали в день осьмушку хлеба напополам с корой. От этого и заводы стоят, нет у вас ни гвоздей, ни железа, ни керосину. Советская власть, которую мы завоевали такой кровью, умирала от голода. Тогда Ленин и подписал Декрет о продразверстке…
— Ты чего запел, гад? — Горячев ткнул Пикина в бок. — Я тебя, комиссарская…
— Правды боишься? — спросил Пикин громко и твердо, повернув голову к Горячеву. — Знаю, на что ты способен, ваше благородие, как-никак, почти год прослужил в губпродкоме, членом коллегии был, семенную разверстку придумал…
— Заткнись! — Горячев рванул Пикина за плечо, размахнулся, но ударить не успел: толпа вдруг взорвалась грозным, негодующим ревом:
— Не тронь!
— Дай сказать напоследок!..
— Перед смертью не брешут, нехай говорит!..
Шквал протестующих возгласов смял злые выкрики плотной кучки «бешеных», тесно обложивших трибуну. Горячев о чем-то пошептался со стоящими рядом, оттолкнул плечом Пикина, призывно и властно вскинул руку и, не дождавшись тишины, крикнул:
— Дорогие братья! Разве мало вы читали приказов и распоряжений этого прохвоста, повелевающих отнимать у вас добро? Неужто будем слушать…
— Хватит!
— Заткни ему хайло!
— Давай сюда! — неистово заорали «бешеные», пытаясь дотянуться до Пикина, стащить с трибуны.
— Не трожь! — выдохнули сотни глоток и разом подмяли остальные голоса.
В наступившей короткой тишине чей-то очень высокий, рвущийся голос выкрикнул:
— Пужлнвы шибко стали! Комиссарского слова пуще пулемета страшимся. Пусть скажет…
— Верна-а-а!!!
И снова Пикин подступил к перильцам, и в мгновенно упавшей тишине зазвенел его натянутый волнением голос.
— Спасибо, мужики… Я знаю — вы убьете меня. Но скоро и вы поймете, что к чему. — На сей раз он не тараторил, не сыпал словами — говорил раздельно, весомо, четко. — Повинен я: не углядел недобитков, что над вами изгалялись. Тут нет мне никакого снисхожденья… Господину Горячеву уж больно хотелось, чтоб я Ленина в наши грехи впутал. Да, Ленин понимал: без хлеба мы погибли. Сам следил за каждым хлебным эшелоном, сам распределял каждый пуд, чтоб тот наперед к детям да к фронтовикам попал. Но трудящегося мужика Ленин никому никогда в обиду не даст. Тех, кто в нашей губернии измывался над крестьянами, Ленин приказал расстрелять. Недавно закончился съезд большевиков, на нем решено продразверстку отменить. Ленин всегда…
Кто-то подхватил Пикина под ноги, перекувыркнул через перильца трибуны, и он упал на руки горячевских приближенных. Толпа взревела, трудно было разобрать, кто что кричал, куда рвался, кому грозился. «Бешеные» накинулись на Пикина, но Шевчук заорал:
— Не трожь его, братаны! Мы ему разверстку изделаем…
Вытащил из-под трибуны мешок с зерном, толкнул к нему Пикина, скомандовал:
— Разболокайся, гад…
Дрожащими руками Пикин стал расстегивать пуговицы кожаной куртки, те скользили в негнущихся пальцах, вырывались, и он никак не мог расстегнуть верхнюю пуговицу. Шевчук подскочил, матюгаясь и брызгая пьяной слюной, дернул за полу и разом сорвал куртку. К продкомиссару протянулись дрожащие от ярости когтистые руки, вцепились в одежду, мигом растерзали в клочья.
Он стоял нагой, босиком на снегу. Худое желтоватое тело темнело страшными кровоподтеками. Обтянутые кожей ребра шевелились при дыхании. Но глаза Пикина жалили, кололи обступивших его кулаков. В них была лютая, испепеляющая ненависть.
Ближние к месту казни крестьяне разом затихли и стали пятиться от голого Пикина, расширяя и расширяя пустоту вокруг трибуны. В разных концах площади послышались сочувствующие и протестующие возгласы. Они усиливались. Горячев что-то крикнул Шевчуку. Тот подскочил к Пикину, ловкой подножкой сбил с ног и, выхватив из-за голенища широкий нож, полоснул по животу. Двое подхватили мешок, опрокинули на огромную рану. «Вот тебе разверстка! Вот разверстка!..»— чумно бормотал Шевчук.
Сквозь кольцо «бешеных» протиснулся молодой парень. Сорвал с плеча винтовку, выстрелил Пикину в голову. Забрызганный кровью Шевчук бросился на парня. Тот вскинул винтовку, щелкнул затвором:
— Убью, кулацкая сволочь!
— Да ты… да я… Конвой! — завопил Шевчук.
Но к парню уже протиснулось несколько мужиков с винтовками.
— Бородулинские! — загремело над площадью. — Айда сюда, наших бьют!
Бородулинских оказалось десятка полтора. А у них родичи да свояки в Томилино, а у тех кумовья в Ершово, и пошло по цепочке, и вот уже добрая полусотня пробиралась к парню, подарившему скорую смерть продкомиссару. Горячев еле успокоил и развел сцепившихся. Бородулинцы, томилинцы и ершовцы тут же покинули село, отказавшись участвовать в выборах «народной крестьянской власти». За ними потянулись по домам крестьяне других окрестных деревень…
Глава шестая
Заплясали, заголосили над Северской губернией свирепые мартовские метели. Налетали ветры с севера, набегали ветры с запада, наплывали с юга иль с востока, сгоняли в табун облака, грудили, громоздили их друг на дружку до той поры, пока не разрешались они снежными потоками, тогда ветры свивали, скручивали снеговые струи в жгуты и спирали, гнали по полям белые смерчи и вихри, часто подкрашенные, подрозовленные то пламенем пожара, то кровью: не было дня и часа, когда бы она не лилась…
Затихали ненадолго метели, очищалось небо, загоралось яркое солнце. Осколками лучей кропило сугробы, и над полями вспыхивали ослепительные белые костры, напоминая всем, что на дворе уже март — бокогрей.
Прогретыми боками буренки и пеструхи чесались о заплоты, облепляя их клочьями разноцветной шерсти. Оглашенно орали воробьи. Надрывались сороки в кладбищенских и прицерковных рощах. Захороводились по улицам собачьи свадьбы.
Приближалась весна — пора крестьянского радения, тяжелого, но радостного труда, когда к концу дня от чугунной, устали дрожат руки, подламываются ноги, а сердце поет, и глаз не может оторваться от вспаханного или засеянного клина, который видится не влажно-черным и пустым, а ощетинившимся золотым пшеничным колосом иль залитым голубеющим медвяным разливом гречихи. Блажен и сладок весенний труд землепашца, ибо несет он земле цветение, а роду человеческому жизнь.
Оторванные от дому, истосковавшиеся по привычному, желанному труду, мобилизованные в «народную армию» крестьяне по мере приближения весны становились все более беспокойными, раздражительными. Как просто все казалось многим поначалу со слов эсеровских пропагандистов и их кулацких подпевал. «Россия — крестьянская держава, крестьяне составляют девяносто процентов ее населения, им по праву и властвовать…» Но вот идут дни за днями, все черней и непроглядней кровавый хаос, много погублено жизней, тысячи остались без хлеба и крова, а что впереди? В бои втягиваются все новые красноармейские части, и драться с ними все трудней. Они неодолимо теснят мятежников от железной дороги к северу, в тайгу, в бездорожье и глушь, подальше от родных сел и близких людей. Все угрюмей выслушивали мужики, приказы «богом посланных» командиров, все неохотнее их выполняли. От своих деревень уходили чуть не под конвоем, за чужие села кровь лить не хотели: «Пущай ихние мужики воюют…»
Но главари мятежа, осатанев от злобы, не видели, не хотели видеть того, что происходит в «народной армии». В речах, приказах, листовках, воззваниях они по-прежнему сулили близкую и решительную победу, бессовестно врали. Из их сводок получалось, что в руках повстанцев находятся и Курган, и Омск, и Екатеринбург, не сегодня-завтра падет Северск, начался мятеж в Новониколаевске, еще неделя-две — и вся Сибирь станет «крестьянской державой». Едва захватив Яровск, вожаки мятежа поспешили придать движению «законную» форму. Спешно был сформирован главный штаб во главе со Сбатошем — бывшим полковником из свиты генерала Гайды, проведены «выборы» в яровский «крестьянско-городской совет». Председателем «совета» стал Алексей Евгеньевич Кориков. Горячеву поручили обработку мужицких душ, назначив его начальником пропагандистского и особого отделов главного штаба. Пропагандистский — сеял в мужичьи головы эсеровские семена, особый — жестоко искоренял «большевистскую крамолу».