Видно, уснул Флегонт иль ему наяву пригрезилось — бог весть. Только вдруг впереди, на белой дороге, увидел он странного путника — босого, с обнаженной головой, в грубом тяжелом хитоне, — и сразу узнал, и задохнулся, и, смахнув с головы шапку, упал перед идущим на колени, и совсем близко увидел ноги его — будто отлитые из воска, с кровоточащими ранами от гвоздей. Снег краснел под его ступнями, и по всей дороге, насколько мог видеть Флегонт, протянулась цепочка красных следов. Флегонт зажмурился и ждал с трепетом, когда окликнут его, но не дождался. Раскрыл глаза, но никого не увидел, только по белой дороге змеилась ровная цепочка красных следов. Вдали следы сливались, превращались в багровую полосу, и та отрывалась от земли у горизонта и полого уходила ввысь. Флегонта неудержимо потянуло пройти по этим следам, уносящимся в синь. Понимал — нельзя, но какая-то сила подтолкнула, он ступил на тропу, и та мгновенно ожила, зашевелилась, заворочалась, превращаясь в огромную, гадкую и страшную змею, которая стремительным броском обвила Флегонта и начала накручиваться на него тугими, холодными, скользкими кольцами…
Очнулся Флегонт в холодном поту. Долго недвижимо сидел, обалдело глядя перед собой невидящими глазами. Лошадь шла шагом, пристроившись к сенному обозу. Флегонт не стал обгонять. Отвернул высокий ворот тулупа, подставив царапучему ветерку потную щеку. Нет, неспроста пригрезилось ему такое. Тревожно, тягостно на душе. Чего не переделаешь за день, и головой, и руками вволю наработаешься, а засыпается — трудно, спится — плохо, недоброе мнится за поворотом.
Обоз остановился. Флегонт, немного подождав, взялся за вожжи. Лошадь неохотно свернула с дороги и, волоча кошеву, тяжело побрела по белой мяготи сугробов.
Дорога круто ныряла в глубокий широкий лог, на дне которого летом еле шевелилась крохотная мелкая речонка. К а краю спуска стояли трое мужиков — возчики остановившегося обоза. Они что-то разглядывали в логу и даже не оглянулись на подъехавшего Флегонта, не сошли с дороги и вместо приветствия буркнули что-то невнятное. Флегонт глянул туда, куда смотрели мужики, — и оцепенел.
На небольшой круговине по колено в снегу затравленно метались черные немые фигуры. На них налетали всадники, сшибали с ног, топтали лошадьми, били и кололи длинными пиками. Иногда лошади не повиновались, не шли на поверженных, и наездники остервенело хлестали коней, пинали в бока, ярили, и те, осатанев, топтали ползающих в снегу людей. Вот всадник на белом коне погнался за женщиной. Та, скинув полушубок и платок, бежала к подъему, над которым застыли Флегонт с крестьянами, бежала изо всех сил и кричала, размахивая руками. Белый конь быстро настиг ее, свесившись с седла, всадник чем-то ударил женщину по голове, и та осела на снег. Всадник крутнул коня, норовя растоптать упавшую, но конь все отпрыгивал в сторону, перескакивая через лежащую, вставал на дыбы. Тогда всадник выпрыгнул из седла и принялся топтать женщину, то и дело сгибаясь и каким то темным предметом ударяя ее по голове, по спине…
Вот уже на вытоптанной круговине не осталось ни одного бегущего, только конники кружили вороньем над распростертыми телами, тыкали их пиками.
— Добивают, сволочи.
— Пашка Зырянов живыми не выпустит…
— Дорвались, гады. Чего Онуфрий смотрит?
— Он под Яровском. Вот эти и лютуют.
Флегонт вскочил в кошеву и, едва не сбив стоящего на пути крестьянина, погнал лошадь с горы вскачь. Всадники, заметив скачущего Флегонта и двинувшийся за ним обоз, помчались в сторону Челноково. Вперед сразу вырвался белый длинноногий жеребец и пошел отмахивать, оставив всех далеко позади.
…Их было двенадцать. Замученных, изуродованных, растерзанных комсомольцев Челноковской волости. Лиц не узнать. У той, что хотела убежать от Пашкиного жеребца, вместо лица — кровавый сгусток. «Кистенем бил», — догадался Флегонт, чувствуя необоримую слабость во всем теле, подступающую к горлу тошноту.
— Боже всемилостивейший! — Флегонт упал на колени. — За что их? За что? — ткнулся отяжелевшей головой в снег и застонал.
Да, мир опять раскололся на две половинки — красную и белую, и не было меж ними середины, и нельзя было жить, не прилепившись к той или другой стороне. Это особенно остро почувствовал Флегонт, когда Владислав неожиданно спросил за обедом:
— Папа, почему про тебя говорят, что ты — красный и тебя все равно расстреляют?
Флегонт положил на стол ложку, отодвинул тарелку.
— Кто говорит?
— Гераська Щукин.
— Видишь ли, Владислав, как бы тебе объяснить…
— Нечего объяснять, — неожиданно вмешалась жена, обычно молча слушавшая разговоры Флегонта со старшим сыном. — Распустил ты его. И как язык повернулся такое выговорить?!
Владислав смутился, покраснел, пробормотал:
— Прости, папа.
— Не за что прощать. Я попробую ответить. Зырянов, Щукин, Кориков хотят, чтобы я служил молебны о даровании им побед над большевиками и призывал крестьян к братоубийственной войне с такими же крестьянами в красноармейских шинелях. Этого требуют и церковные власти. Тоборский архиерей с нарочным прислал послание, обязывающее меня восславлять мятежников, разжигать междоусобицу. Но я не делаю этого потому, что…
Какой-нибудь месяц назад Флегонт ни за что не стал бы «забивать голову» Владиславу политикой. Даже когда у сына неожиданно прорезался по-мальчишески горячий интерес к событиям, происходящим в Челноково, и он все чаще и все настойчивее стал расспрашивать отца о большевиках, о продразверстке, о Советской власти, Флегонт вместо ответа старался занять Владислава. интересным рассказом, увлечь, увести в сторону от злобы дня. Теперь, когда начался мятеж, обходить острые углы стало невозможно. Но и на этот раз Флегонт постарался избежать прямого и ясного ответа на вопрос: с кем и за кого он? Помолчав, заключил:
— …Не делаю этого потому, что хочу с именем и заветами Христа служить крестьянам, врачевать их души, смирять, успокаивать.
Несколько дней Владислав не докучал отцу вопросами, пропадал на улице с мальчишками, а однажды вдруг ворвался в кабинет Флегонта с ошеломившей все село новостью:
— Говорят, Северск взят! Большевики разбиты и отступают…
— Сядь. Успокойся. — Флегонт пристально посмотрел на сына, покачал головой. — И ты веришь, что сие — правда? Большевики — не призрак. Они — власть. У них — армия, суд, законы, за ними тысячи тысяч тех, кто был ничем и хочет быть всем. Мыслимо ли свалить эку глыбищу? Полагаю: новость сия — обман, коим кориковы хотят вскружить головы легковерным… Уста фарисеев осквернены ложью, руки же их — в крови. Вспомни, как зверски убили Емельянова, как надругались над его супругой. Они убьют и меня, растерзают твою мать и вас всех живьем зароют в землю, если только сочтут это полезным и необходимым для собственного возвеличения.
— А Онуфрий Карасулин? Ты всегда хвалил его…
Флегонт нахмурился.
— Сие и для меня пока загадка.
Глава четвертая
За двести лет своей истории губерния не переживала еще такого светопреставления. Даже в недавние черные дни колчаковщины в иных уездах было куда спокойней, чем теперь. Тогда глухие таежные деревни и даже целые волости ни разу не видели солдат белого адмирала, — и мужики уцелели, и скотину уберегли, и особого урону никто не понес. Теперь таких деревень не было. Никого не обошло стороной, никого не миновало полыхнувшее над всей губернией пламя антисоветского мятежа.
Днем и ночью, в любую непогодь по лесным тропам то торопливо и шумно, то неслышно, крадучись шли люди, по большакам и зимникам скакали взмыленные кони, скрипели полозья, свистели, гикали ездовые, остервенело хлеща загнанных лошадей. Одни везли приказы, оружие, провиант, другие— листовки, третьи спешили упредить о чем-то важном соседнюю деревню или волость, иные же шли и ехали, сами толком не зная куда, в поисках укромного уголка, где можно было бы отсидеться, переждать, пока схлынет кровавая пена, поутихнут, улягутся взбесившиеся страсти и всклокоченная, вспененная мужицкая стихия снова войдет в свои извечные берега.