Давыдченко решительно встал:
— Да. Решили. Идите заколачивайте свой дворец. Тянуть больше нельзя…
Утром — оказия на фронт. Дорога до фронта все короче. Еще издали стало чувствоваться, что на передовой неспокойно… У железнодорожного переезда встретили автобус с ранеными. Они говорят — немец начал новое наступление.
Через три километра попали под зверскую и, как говорится, персональную бомбежку. Отлеживались в болоте. Когда рвалась бомба, болото колыхалось. Как будто земля под твоим животом ходит огромными волнами. Страшно — дико. Только одна бомба упала на шоссе недалеко от нашей «эмки» — ни единой царапины.
Двое суток болтался в этом районе. У артиллеристов, у пехотинцев, последнюю ночь у особистов и ревтрибунальцев. Все время вспоминал капитана Соломенникова. Все мне теперь видится иначе. Немец снова теснит, но это совсем не то, что я раньше видел под Ригой в первые недели войны. Сейчас все по-другому, и главное — люди будто другие — нет потерянных, перекошенных от страха лиц, не шепчутся.
Был на приемном пункте санбата. Слышал, как раненые солдаты возбужденно матерились, как рассказывали про бой. Так ведут себя люди, которых вырвали из драки, а они еще не додрались. Совсем молоденький паренек с раздробленной рукой рассказал: «Они ж чумные (это немцы), лезут, автомат у брюха, орут как на пожаре — на психику жмут, одним словом. А мы их выжидаем на прицельный и потом как дадим… Наверняка половину их выбили. А другая половина залегла. Мы — туда. Они вскакивают и бежать — страсть как штыка не любят. Но некоторые все же полезли врукопашную… — Он вздохнул смешно так, по-детски, и крепко выругался. — Один — сволочь здоровенная — прикладом как жахнет меня прямо по локтю… Вот гад! А?» Паренек маленький, худой, и руки у него маленькие, как у девушки. Оказалось, москвич. Киномеханик в рабочем клубе. Призвали за полгода до войны. Его повели к хирургу, он обернулся, крикнул: «Фамилию мою запишите — Кандобин. Алеша Кандобин». И снова вспомнился мне седой капитан.
Ночь у особистов. Приехали к ним работники воентрибунала. Армия воюет, а они воюют внутри армии — с трусами, изменниками, мародерами и прочей дрянью. Они рассказывали разные случаи, не для печати конечно. Например, о трусе и предателе, который, когда его товарищи шли в смертную атаку, спрятался в канаву и сделал себе самострел…
Спрашиваю: кто же эти негодяи? Откуда взялись?
Особисты с трибунальцами только переглядываются. А полковник из трибунала сказал: «Народ — хозяйство сложное, многослойное, тут всякое в щелях может оказаться. Этот, что себе руку прострелил, — просто слизняк, и таким его сделали родители — воспитывали его так, что все — тебе, сынок, а от тебя, чтоб и волос с головки не упал…»
Утром видел, как его расстреливали. Полковник из трибунала зачитал приговор. Командир роты, в которой служил предатель, сказал: «На такую мразь фашисты и рассчитывают».
Это происходило рано утром в овражке. Еще не совсем рассвело. Ярко были видны только нижняя рубашка и бинт на руке приговоренного. Когда раздался залп, он вроде бы побежал, но сделал только один шаг.
Кто-то ногой спихнул его в яму…
Глава восьмая
Сентябрьское утро начиналось нежным прохладным рассветом. Черное ночное небо быстро светлело и становилось выше, в нем гасли последние звезды, исчезали аэростаты воздушного заграждения. Над городом чуть обозначилась протянувшаяся с севера на юг, похожая на тропинку гряда прозрачных облаков.
Где-то на крышах, в гулкой тишине пустого с ночи города переговаривались бойцы противовоздушной обороны. Казалось, разговаривали дома.
— Спокойная ночь, — сказал один дом женским голосом.
— Наверно, на подступах отбили, — сказал другой дом мужским голосом.
— Обстреливали близко к Исаакию… — сказал еще один дом.
— Опять у вас на третьем этаже в крайнем окне свет проглядывал, — сказал дом с другой стороны улицы.
— Подадим сегодня на штраф, а то и похуже, пусть знают…
Погромыхивали железные крыши — дежурные уходили с ночных постов. Старший лейтенант госбезопасности Дмитрий Гладышев в этот час на углу улицы Некрасова и Литейного проспекта принял дежурство у лейтенанта Дрожкина.
— Ну что? — спросил Гладышев.
— Домой вернулся в обрез, к самому комендантскому часу, бежал, бедняга, — ответил Дрожкин, потягиваясь в предвкушении сна.
— Работка, — недовольно проворчал Гладышев.
— Надо было идти в артисты, там совсем другое дело, — прищурился Дрожкин. — Ну, желаю…
Гладышев медленно шел по улице Некрасова к дому восемь, где на втором этаже — второе окно от ворот — жил Маклецов.
Особенно удобно подъезд дома восемь просматривается из садика, который дальше по улице Некрасова. И еще — из ворот на той стороне Литейного, где удобно было укрыться от дождя, а рядом из аптеки всегда можно позвонить в управление. И еще одно удобное место — баня, там у входа весь день толпятся люди.
Вот и дом восемь. Второе окно от ворот закрыто шторой. Дмитрий идет в садик и садится. Очень удачно стоит скамейка — с улицы ее не видно, а если чуть наклониться вправо, он видит всю улицу, видит дом восемь…
В 1939 году, окончив десятилетку, Дмитрий Гладышев отнес документы в педагогический институт и сел за учебники. За три дня до начала экзаменов его вызвали в горком комсомола.
Из горкома пятеро таких же, как Дмитрий, ребят отправились на Литейный, в Управление НКВД. Около часа они просидели в бюро пропусков. Ребята познакомились. Трое работали на ленинградских заводах, а двое, как и Дима, подали документы в вуз. Всем им тоже ничего толком не сказали в горкоме, но, в общем, все было и так понятно — в этот большой дом на Литейном их направили не случайно.
— Работа, слов нет, почетная, — сказал белокурый парень с Балтийского судостроительного.
— И материально должно быть прилично, опять же форма, — серьезно сказал маленький, очень красивый паренек.
Гладышев слушал разговор ребят и был уверен, что с ним-то произошло недоразумение, которое сейчас выяснится. И так уже три часа потеряно, придется сидеть над книжками ночью.
Наконец их окликнули из окошечка в стене и выдали пропуска…
С Гладышевым разговаривали двое. Один сидел за столом, и перед ним лежали институтские документы Дмитрия. Другой сидел сбоку на диване. Отвечая на их вопросы, Дмитрий поворачивался то к одному, то к другому, это сбивало с толку. И вопросы были странные, вроде: «Кто мужья всех твоих сестер?» А сестры замуж и не собирались еще…
— Я на тебя, Гладышев, виды имею, хочу в свой отдел взять, — сказал сидевший на диване.
— С тобой говорит начальник отдела товарищ Прокопенко, — пояснил сидевший за столом.
— В общем, Гладышев, картина такова: комсомол посылает тебя на работу к нам. Должен благодарить комсомол за доверие. А нам еще предстоит убедиться, достоин ли ты такого большого доверия. Станешь ты, Гладышев, чекистом. Будешь защищать от врагов завоевания революции. А время пришло опасное… — Прокопенко говорил, разделяя фразы короткими паузами. Дмитрий смотрел на него и видел только его глаза — светло-серые, с желтыми пятнышками вокруг зрачков. — И поскольку ты будешь служить в моем отделе, предупреждаю: все прощу, кроме халатной работы!
— У нас всякая халатность — это прямая помощь врагу, — добавил сидевший за столом.
Прокопенко встал. Он был чуть повыше Дмитрия, лицо у него совсем молодое, на щеках румянец, а виски седые. Военная форма ловко, даже щегольски, сидела на нем, сапоги сияли.
— Тебе все понятно, Гладышев? Чего молчишь?.. Впрочем, лучше молчи, говорить тебе еще нечего. Заполняй анкету и в понедельник выходи на работу.
Дмитрий хотел сказать, объяснить очень твердо и убедительно, что он работать не собирается, что он давно выбрал себе дело и решил только ему посвятить жизнь, он даже привстал немного, чтобы начать, но снова сел и сказал растерянно: