— Для начала вам нужно освободиться от одной противной зависимости… материальной, — очень серьезно сказал Аксель. — Увы, мир так устроен, что, когда у человека есть деньги, он чувствует себя Человеком с большой буквы и все на свете кажется ему гораздо лучше. Не так ли?
Нина Викторовна настороженно молчала, сузив глаза. Она с горечью в душе подумала, что немец хочет предложить ей деньги за место на этой тахте, — все мужчины одинаковы…
— Мы с вами придумаем, Нина Викторовна, где и как достать денег, нисколько при этом не унижаясь, — продолжал Аксель.
Нина Викторовна вздохнула.
— Но деньги без унижений — это хорошо, правда?
— Еще бы…
— Не забудь меня, Нинель, тогда в молитвах своих, — подал голос Горин.
— Она, господин Горин, не забудет другое, — нравоучительно сказал Аксель. — Она не забудет перенесенных обид и унижений и однажды предъявит за них большой счет. И я научу ее, как это сделать, клянусь…
Боже, как было приятно с этим человеком! Может быть, впервые в жизни такой умный, такой значительный человек разговаривал с ней как равный и видел в ней то, что до него никто не замечал.
Утром, сидя перед зеркалом, Нина Викторовна долго и тщательно красила ресницы, думала и вспоминала вчерашний разговор. Это правда — она живет недостойно, и, конечно, ее унижают все, кому не лень. Он прав, этот умный немец… Но когда началось это? Кто первый толкнул ее в эту жизнь? Она вдруг отчетливо вспомнила летний день, когда председатель приемной комиссии театрального института, знаменитый артист и режиссер, сказал ей: «У вас нет данных стать артисткой, лицо — не в счет». Он говорил очень мягко, ласково, и от этого его слова звучали еще обиднее. Она возненавидела его. Не ходила на спектакли, которые он ставил и в которых изредка играл сам, рассказывала про него всякие гадости. Да, эта обида в ее большом счете будет стоять первой…
Когда она спустя некоторое время подписывала вербовочное обязательство, она думала только о том, что в ее жизни появляется большая тайна, возвышающая ее в собственных глазах и делающая ее жизнь совсем иной.
Последние два года Нина Викторовна числилась на киностудии помрежем. Именно числилась, потому что она никогда не выполняла этой работы. На студии знали, что есть такая Нинка Клигина, которую можно послать за забытым дома портфелем, в канцелярский магазин за копиркой или на вокзал встретить и проводить в гостиницу московского актера. Злословы из сценарного отдела выдумали ей прозвище: ДНП, что означало «дамочка на побегушках», или «дамочка нестрогих правил». Про нее придумали даже частушку: «Ах, зачем у нашей Нины трехматрацная тахта?» Нина кляла и свою доверчивость, и мужскую подлость.
Иногда, просыпаясь утром и обнаруживая рядом с собой очередного кавалера, она была вне себя от ярости. Ненавидела себя, его и думала, что однажды, вот таким же утром, совершит убийство. Но не сегодня, мрачно решала она. Этот пусть поживет… И все начиналось снова.
И вдруг, как ангел-хранитель, появился этот немец. Он внушил ей, что она гораздо лучше, чем о ней думают ее друзья и даже она сама. Он обнаружил в ней и острый ум, и удивительную наблюдательность, и умение распознавать людей. Он говорил, что она необыкновенно красива и что для него наслаждение смотреть на ее тонкое лицо и прекрасные глаза мадонны, разговаривать с ней, не лез к ней с нежностями, говорил, что умная женщина, если она хочет быть счастливой, не должна быть доступной.
И Нина Викторовна теперь стала иначе думать о себе, иначе смотреть вокруг, иначе вести себя. Она даже одеваться стала скромнее, строже. У нее появилась привычка бродить в одиночестве по улицам и размышлять про жизнь. Ее бессвязные мысли, обиды, настроения Аксель вложил в отчетливые и ясные слова: ее не оценили по достоинству, она влачит недостойную ее жизнь по вине общества, которое не хочет ей помочь.
Все ей стало как-то очень ясно, понятно, и от этого легче на душе. Появилась уверенность и даже строгость. Аксель сумел внушить ей, что в ее жизни произошло нечто грандиозное. Тайная деятельность не только возвышала ее в собственных глазах, но вселяла уверенность, что она стала борцом за какую-то лучшую жизнь не только для себя, а для всех таких же, как она, попранных неудачников. В самую глубину ее души запало обещание Акселя, что придет час, она предъявит свой счет и займет в жизни достойное место. А те, кто сейчас унижает ее, жестоко поплатятся. Что стояло за словами «придет час», Нина Викторовна не задумывалась.
Вскоре Аксель исчез. Нину Викторовну долго никто не беспокоил, не напоминал о ее тайных обязательствах. И только осенью прошлого года однажды вечером пришел незнакомый мужчина. Нина провела его в свою комнату и услышала условную фразу: «В воскресенье я ждал вас у Эрмитажа». Он назвался Павлом Генриховичем, сказал, что теперь она должна передавать донесения ему. Это был человек в летах, но очень моложавый, двигался он легко и как-то по-кошачьи бесшумно. Его удлиненное лицо с крупным костлявым носом имело угрюмое выражение. Наверно, такое впечатление создавали его желтоватые глаза, прятавшиеся под нависшим лбом. Что бы ему ни говорила Нина Викторовна, его глаза оставались бесстрастными, он никогда не улыбался.
Она встретилась с ним уже несколько раз. Он давал ей деньги, которые всегда были кстати.
Дикий страх обжег ее утром в воскресенье, когда радио сообщило о войне.
Прибежала вся в слезах соседка Лидия Степановна — сварливая баба, которую Нина считала своим квартирным врагом номер один. Она порывисто обняла Нину и запричитала в голос:
— Что же это будет, Ниночка, дорогая? Кончилось наше счастье.
Нина молчала. Было очень страшно. Она вдруг удивленно подумала о том, что ей-то бояться нечего, ей даже можно радоваться — ведь это же немцы, ее немцы начали войну. Мысли путались. «Мои немцы напали на мою страну… что за чушь».
Она пустила на полную громкость репродуктор и стала слушать, торопливо одеваясь.
Позвонил ее новый друг капитан-лейтенант Грушевский, он недавно всерьез говорил ей, что не знает, кого любит больше — ее или море…
— Вы слушаете радио? — спросил он почему-то веселым голосом. — Началась, Ниночка, великая баталия. Одно хорошо: эти события ускорят мое назначение. И вы там, в своем кино, тоже не теряйтесь, как сказано: дело наше правое, и мы победим. Вечером будете дома? — вдруг спросил он.
— А что? — с вызовом спросила Нина.
— Если не ушлют, зайду.
— Нет, меня не будет, — решительно отрезала Нина и повесила трубку. Только позавчера она передала Павлу Генриховичу подробнейший отчет обо всем, что говорил Грушевский на ее тахте.
Снова зазвонил телефон.
Нина сразу сорвала трубку.
— Что надо? — грубо спросила она, решив, что это опять Грушевский.
— Мне нужна Нина Викторовна, — услышала она ровный, чуть надтреснутый голос.
— Это я, — тихо ответила она, чувствуя, что сердце ее обрывается и падает вниз.
— Говорите громче, Нина Викторовна. Вас беспокоит Павел Генрихович. Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— Вы могли бы завтра в десять утра?
— Мне нужно быть на работе… — начала она, но Павел Генрихович перебил:
— Придумайте для студии объяснение. Завтра в десять. До свидания.
Нина осторожно повесила трубку и быстро прошла в свою комнату. Она села на тахту и спросила себя с ужасом: «Что же теперь будет?»
Павел Генрихович. Больше ничего об этом человеке она по-прежнему не знала. Знала только, что он главный. Они встречались раз в два месяца, последнее время — чаще. Местом встречи был Гостиный двор — каждый раз на следующем его углу по часовой стрелке. Нина Викторовна почти всегда опаздывала. Но Павел Генрихович неизменно подходил к ней минутой позже, в тот момент, когда она, вынув из сумочки зеркальце, начинала прихорашиваться.
— Здравствуйте, как ваши дела? — говорил он бесцветным и чуть надтреснутым голосом.
— Все по-прежнему, — беспечно отвечала Нина Викторовна.