— Дело в моем отце. Он болен. Ему недолго осталось.
— Черт. — Эйстейн снова нажал на газ. — Он хороший мужик.
— Спасибо. Я подумал, ты должен знать.
— Ясное дело. Скажу моим старикам.
— Ну, приехали, — произнес Эйстейн, когда они припарковались у гаража возле желтого деревянного особнячка в Оппсале.
— Ага, — сказал Харри.
Эйстейн затянулся так резко, что казалось, сигарета сейчас вспыхнет, — глубоко, до самых легких, и выпустил дым с длинным булькающим хрипом. Потом склонил голову на плечо и смахнул пепел в пепельницу. У Харри сладко кольнуло в сердце. Сколько раз он видел Эйстейна именно за этим занятием, видел, как тот отклоняется в сторону, словно сигарета настолько тяжела, что иначе он просто потеряет равновесие. Эта склоненная набок голова. Пепел на пол в курилке в школе, в пустую бутылку из-под пива на вечеринке, куда они явились незваными, на холодный сырой бетон в бункере.
— Жизнь чертовски несправедлива, — сказал Эйстейн. — Твой отец не пил, по воскресеньям ходил на прогулки и работал учителем. А мой папаша пил, работал на фабрике «Кадок», где все заработали себе астму и странную сыпь, и не двигался ни на миллиметр, едва добравшись до дивана. И папашка здоров как бык.
Харри помнил фабрику «Кадок». Или «Кодак», если читать обратно. Владелец, родом из Сюннмёре, прочитал, что Истмен назвал свою фабрику по производству фотоаппаратов «Кодак», потому что это название легко запомнить и произнести на любом языке мира. Но «Кадок» закрыли и забыли много лет тому назад.
— Всему приходит конец, — сказал Харри.
Эйстейн кивнул, как будто следил за ходом его мыслей.
— Позвони, если нужно будет, Харри.
— Ладно.
Харри подождал, пока стихнет шуршание колес по гравию, потом открыл дверь и вошел. Он включил свет и постоял, покуда дверь за ним не захлопнулась. Запах, тишина, свет, упавший на гардероб, — все разговаривало с ним, это было как погружение в бассейн с воспоминаниями. Они окутали его, согрели, так что перехватило горло. Он стянул с себя плащ и сбросил ботинки. А потом начал обход. Из комнаты в комнату. Из года в год. От отца с матерью к Сестрёнышу и, наконец, — к самому себе. Его мальчишечья комната. Плакат с «The Clash», тот самый, с гитарой, которую вот-вот разобьют о землю. Он лег на постель и вдохнул запах матраса. И заплакал.
Глава 21
Белоснежка
Было без двух минут восемь. Микаэль Бельман шел вверх по улице Карл-Юханс-гате, одной из самых скромных главных улиц города в мире. Он находился в самом сердце норвежского королевства, в нулевой точке, перекрестье осей. Слева — университет и наука, справа — Национальный театр и культура. За спиной, в Дворцовом парке — правящий королевский дом. А прямо впереди — власть. Через триста шагов, ровно в 20.00, он поднялся по каменной лестнице к главному входу в стортинг. Здание, как и большинство зданий в Осло, не было ни особо большим, ни особо впечатляющим. И охранялось весьма скромно. На охранников тянули разве что два льва из грорюдского гранита справа и слева от пригорка, поднимающегося к входу.
Бельман подошел к двери, которая бесшумно открылась еще до того, как он успел ее толкнуть. Он вошел и остановился, оглядываясь по сторонам. Перед ним возник охранник и приветливо, но решительно показал головой в сторону рамки металлоискателя марки «Джилардони». Через десять секунд она показала, что Микаэль Бельман не вооружен и металлическая у него только пряжка на ремне.
Расмус Ульсен ждал его, прислонившись к стойке бюро пропусков. Тощий муж Марит Ульсен пожал комиссару руку и и двинулся вперед, как машина на автопилоте. И включив голос гида:
— Стортинг, триста восемьдесят сотрудников аппарата, сто шестьдесят девять депутатов. Построен в тысяча восемьсот шестьдесят шестом по проекту Эмиля Виктора Ланглета. Он, кстати, был швед. Это Лестничный зал. Мозаика из камня называется «Общество», создана Эльсе Хаген в тысяча девятьсот пятидесятом. Портреты королей написаны…
Они поднялись в вестибюль, который Микаэль не раз видел по телевизору. Несколько человек торопливо прошли мимо — никого из них он не знал. Расмус объяснил, что только что закончилось заседание одной из комиссий, но Бельман его не слушал. Он думал о том, что все это — коридоры власти. Он был разочарован. Ну ладно, все золотое и красное, но где же величие, парадность, то, что должно наполнять сердца почтительным трепетом перед теми, кто принимает решения? Проклятая непритязательность и умеренность, порок, от которого эта маленькая и совсем еще недавно такая бедная демократия на севере Европы никак не может отделаться! Но он, Бельман, сюда вернулся. И если уж ему не удалось добраться до вершины там, среди волков Европола, он точно добьется этого здесь, победив карликов и недоумков.
— Во время войны все здание занимала контора Тербовена. [47]Сейчас ни у кого здесь таких огромных офисов нет.
— Что вы можете сказать о своем браке?
— Простите?
— Вы с Марит. Вы ссорились?
— Э-э-э… нет. — Расмус Ульсен выглядел растерянно. Он пошел быстрее. Как будто желая убежать от полицейского или во всяком случае уйти подальше от тех, кто мог их услышать. Только когда они уже сидели за закрытой дверью офиса Ульсена в секретариате фракции, он вздохнул полной грудью. — У нас конечно же бывало всякое. Вы женаты, Бельман?
Микаэль Бельман кивнул.
— Тогда вы наверняка понимаете, что я имею в виду.
— Она вам изменяла?
— Нет. Мне кажется, что это я со всей определенностью могу исключить.
«Поскольку она была такая жирная?» — хотелось спросить Бельману, но он не стал, он получил то, зачем, собственно, и пришел. Растерянность, подергивание век, почти незаметное сужение зрачков.
— А вы, Ульсен, вы сами ей изменяли?
Та же реакция. Плюс алые пятна на лбу под глубокими залысинами. Последовал короткий и упрямый ответ:
— Нет, правда нет.
Бельман склонил голову набок. Он не подозревал Расмуса Ульсена. Так почему же он терзает человека вопросами подобного рода? Ответ столь же прост, сколь и неприятен. Потому что допрашивать больше некого, никаких других зацепок у КРИПОС нет. Он просто выплеснул на беднягу собственное бессилие.
— А вы, комиссар?
— Что я? — спросил Бельман и подавил зевок.
— Вы изменяете жене?
— Моя жена слишком красива, — улыбнулся Бельман. — К тому же у нас двое детей. Вы с женой были бездетны, а от этого иной раз тянет… позабавиться. По моим источникам, у вас с женой какое-то время тому назад были проблемы.
— Подозреваю, это соседка. Марит иногда разговаривала с ней, да. Пару месяцев назад жена меня слегка приревновала. На курсах для лидеров профсоюза я сагитировал вступить в партию одну молоденькую девушку. Именно так я в свое время познакомился с Марит, и она…
Голос Расмуса Ульсена вдруг сел, и Бельман увидел, что глаза его наполнились слезами.
— Ничего не было. Но Марит на пару дней отправилась в горы, чтобы подумать. А потом все опять стало хорошо.
У Бельмана зазвонил телефон. Он вытащил его, взглянул на имя на дисплее и ответил коротким «да». И почувствовал, как чаще бьется сердце и как закипает ярость, пока он слушает голос в трубке.
— Веревка? — переспросил он. — Люсерен. Это значит… Утре-Энебакк? Спасибо.
Он сунул телефон в карман пальто.
— Я должен бежать, Ульсен. Спасибо, что уделили мне время.
По дороге к выходу Бельман на секунду остановился и окинул взглядом контору Тербовена, немецкого рейхскомиссара. А потом заспешил дальше.
Было час ночи, и Харри сидел в гостиной и слушал, как Марта Вайнрайт поет о «…far away» и «whatever remains is yet to be found». [48]
Он был совершенно измотан. Перед ним на журнальном столике лежал мобильный телефон, зажигалка и серебристая фольга с коричневым комочком внутри. Он к нему не притрагивался. Но необходимо скорее заснуть, войти в ритм, взять передышку. В руке у него была фотография Ракель. Голубое платье. Он закрыл глаза. Почувствовал ее запах. Услышал голос. «Смотри!» Ее рука поспешно толкнула его. Вода вокруг них была черная и глубокая, и она плыла, белая, беззвучная, невесомая на поверхности воды. Ветер приподнял вуаль, под ней оказались молочно-белые перья. Ее длинная изящная шея образовывала вопросительный знак. Где? Она вышла на берег, черный железный скелет на скрипучих, визжащих колесиках. Потом она скрылась в доме. И вновь появилась — на втором этаже. Вокруг шеи у нее была петля, а рядом с ней был мужчина в черном костюме с белым цветком в петлице пиджака. Перед ними, спиной к окну, стоял священник в белом облачении. Он медленно читал. Потом обернулся. Лицо и руки его были белыми. От снега.