— А вы? Где были вы, когда появлялись эти надписи?
— В квартире. Конечно, я отлучался то и дело — в ванную, на кухню (вскипятить чай, засунуть еду в микроволновку), но отлучки длились не более трех минут. А чтобы выложить пластилиновую надпись на проводе мне, скажем, потребовалось бы минут сорок.
— И что же это было, в конечном счете?
— Не знаю. Она творила эти чудеса в измененном состоянии сознания. Не представляю, кто был ближе к безумию в тот вечер: я или она. Наверное, все же она. Потом она лежала в своей кроватке, с лихорадочно блестящими глазами и горящими щеками, и долго не могла уснуть. А я никак не мог ее успокоить, даже самой любимой музыкальной сказкой… Всего эпопея с Шубычем длилась около двух лет. Под конец он стал кем-то вроде Санта Клауса, дарящего подарки чуть ли не каждый день: кассеты с шумами природы (как раз для меня: успокаивать нервы), электронные часы, сувениры. Не сразу, но я догадался сопоставить появление подарков с пропажей из карманов денег. Суммы были небольшими, но при моей хронической бедности ударяли по бюджету. Пришлось сурово поговорить. И после этого Шубыч испарился бесследно.
— Жалко.
— Мне тоже было безумно жаль: словно уехал навсегда близкий родственник — веселый, непредсказуемый, склонный к сюрпризам. Года через четыре я попытался выяснить, для чего она мистифицировала меня, с какой целью? Она ответила лишь, что при всех своих многочисленных способностях не сумела бы просверлить сердолики и агаты: зубы для этого недостаточно прочны и остры.
— Я читала, что полтергейсты бывают в семьях с детьми, у которых проявляются впоследствии экстрасенсорные способности. А она, ваша дочка, не научилась потом считывать события по фото или исцелять руками?
— Нет. Даже исцелять драгоценными камнями — как ее учили в младенчестве в волшебной стране. Зато научилась убивать. Медленно и со вкусом. Это началось не сразу. Лет до тринадцати было весело и не скучно. Потом… Началось, пожалуй, с того, что я прочел ее дневник. Не удержался — очень уж хотелось знать, чем она дышит. Хоть мы и болтали часами каждый день, но что-то важное о себе она не открывала, я это чувствовал.
— Это вы зря.
— Да. То есть прочел не зря — зря рассказал ей об этом. Чудовищная ошибка. Кретин, бревно, тупое животное — такими словами честил себя задним числом бессчетное число раз, а толку? Прочел не зря: из дневника понял, что над ней издеваются в школе. Дразнят, травят. На каждой странице было выведено по многу раз: «НЕНАВИЖУ», «ГРЯЗНЫЕ ТВАРИ», «ТУПЫЕ УРОДЫ». И это писала девочка, которая в два года говорила, что пришла в этот мир, чтобы «любить всех больше всех».
— Как мне это знакомо… Я тоже была белой вороной, не как все. И меня тоже травили в школе.
— И вы тоже молчали и не рассказывали родителям?
— Родители не обратили бы внимания. Школа престижная, дорогая — остальное не важно.
— Да, вы говорили: возрастная пропасть. Но у меня-то с ней пропасти не было: она была самым нужным, самым любимым существом на свете. И при этом смела не рассказывать о своей боли, о своей драме. Такого я простить ей не мог: предательство, хуже предательства. И никогда не смогу, даже на том свете. Помимо ненависти и «тварей» она писала, что не может ударить человека. Не важно, парень это или девчонка, что слабее ее и ниже ростом — глумящаяся тупая девчонка… Да, она была белой вороной, как и вы. Но не только. Она плохо одевалась: в секнод-хэндовские тряпки. У меня ведь всю жизнь хронически туго с деньгами. Но я и представить не мог, что эти тряпки так ее унижают и жгут. Точнее, за эти бедные тряпки так ее унижают. Судил по себе: мне всегда было по фигу, что носить: лишь бы на пачкалось быстро, не жало и не натирало.
— Вы мужчина, — заметила Юдит с упреком. — А она вырастала в маленькую женщину.
— Да, я это понял. К сожалению, задним числом. Помимо тряпок, у нее был неправильный прикус, а я не удосужился сводить ее к дантисту. Она ведь и без того казалась мне хорошенькой. Больше, чем хорошенькой: очаровательной, прелестной. Но для маленьких бессердечных зверят-одноклассников она была дурнушкой и чудачкой в старых тряпках. И они травили ее изо всех своих звериных силенок… Конечно, я поменял школу, сразу же. И накупил кучу новых тряпок (для чего пришлось продать треть библиотеки). И обещал поставить скобку на зубы — самую красивую и дорогую. Но я совершил непоправимую ошибку: рассказал ей о дневнике. Болван! Как же она кричала… А потом убежала в свою комнату и закрылась. И полночи я слушал ее плач. Она не притронулась к новым тряпкам. Несколько дней просидела взаперти, как больной зверек в норе, а потом ушла из дому. Это случилось впервые. Ей было тринадцать с половиной. Потом уходы стали регулярными: на пять-семь дней, а то и больше. Без единого звонка или смс-ки. Следовало бы привыкнуть, но я не сумел. Каждый раз как впервые. Наверное, на этом следует закончить невеселую исповедь?
— Почему?
— Не хочется продуцировать негативные эмоции. Заражать своим отчаяньем, своей тоской. У вас ведь и без меня хватает душевной боли, собственной. К чему лишняя? Мораль моего рассказа ясна. Я слишком любил ее. Воображал необыкновенной, единственной в мире. А она оказалась всего лишь маленькой бессердечной шлюшкой. «Вот и сказочке конец, а кто слушал — молодец».
— Сказочке не конец, — возразила Юдит. — И вашим отношениям не конец.
— Учитывая, что я никогда не вернусь с Гипербореи, даже если передумаю уплывать в лодочке Харона? Смешно. Вы говорите так, потому что слишком добрая.
— Я не добрая. Правда, и не злая — вращаюсь вокруг другой оси. Прощу вас, продолжайте! Рассказывайте по-прежнему подробно, не думая, заражаете вы меня или нет.
— Хорошо, — я вздохнул, но втайне обрадовался: когда говоришь о мучительном, объективируешь застарелую боль, ловишь слабенький кайф, зыбкую анестезию. — Буду вести унылое и скучное повествование с подробностями. Она уходила, и я умирал, потом возвращалась. Лгала мне, что посещает школу. Забавно: лет в пять у нее была песенка с таким рефреном: «Не лги мне, не лги мне!» Детский припев стал моим лейтмотивом на несколько лет: она лгала постоянно. Как дышала, как напевала, как причесывалась. Когда-то я радовался, что родившаяся малышка не похожа ни на меня, ни на жену. Гены брали свое, конечно, и она смахивала на мать жены, с которой я не имел счастье быть знаком: она умерла к тому времени. В ней было на четверть цыганской крови, на четверть итальянской и наполовину польской. Такой вот коктейль. Я радовался, что она не в меня (значит, ни неврастении, ни рефлексии) и не в жену (воплощенная ложь, фальшь и похоть), но радость оказалась преждевременной. Душой она пошла в мою недолгую супругу, только проявилось это не сразу, а с тринадцати лет. Она лгала, что ходит в школу, а потом звонили учителя, сообщая, что уже не помнят, как выглядит моя девочка. Она лгала, что от нее несет никотином, потому что рядом курят приятели и подружки, но на самом деле дымила с тех же тринадцати. Но самое страшное не это. Не это.
Я перевел дух. Юдит взглянула на меня с испугом и тут же отвела глаза.
— Она говорила, что родилась, чтобы любить всех. Но лет с шести внесла коррективы: одного намеревалась любить больше всех. Своего суженого, половинку (жутко не терплю этот замыленный образ, но другого еще не придумали). Мы часто говорили с ней о будущем женихе. Я старомодный человек, меня воспитывали в строгом христианском духе, поэтому внушал ей, что без любви целоваться нельзя, и что единственного своего мужчину хорошо бы дождаться, оставаясь девушкой. Смешно до колик, понимаю. В наше циничное время, когда стыдно быть девушкой уже в двадцать лет…
— Вы немножко отстали от жизни, — улыбнулась Юдит. — Девственность снова в моде.
— Возможно. Значит, она тоже отстала, несмотря на юный возраст. Я утешал себя, что девственность она потеряла по любви. Безумно влюбилась в обаятельного хлыща, разумеется, не взаимно. Он и не заметил ее дара, поставив очередную галочку в своей коллекции. Его я не знал, но имел счастье шапочного знакомства со вторым: сопливым отморозком с внешностью сантехника. Тоже влюбилась, и с тем же результатом: через неделю он бросил ее ради ее подружки — плосколицей, как блин, с двумя извилинами и крохотными поросячьими глазками. Она страдала так, словно разбилась любовь всей жизни. Компания тусовалась у нас во дворе, я отыскал ублюдка и со всего маху залепил оплеуху. Он был то ли пьян, то ли укурен и не выказал ни боли, ни гнева. Только слабо удивился. А приятели, такие же укуренные, вяло расхохотались. (Вот интересно: рука, разбитая о скулу выродка, ничуть не болела, а когда однажды залепил пощечину ей, сорвавшись, не помня себя — кисть долго потом саднила и ныла.)