Юдит быстро взглянула на меня, словно усмотрев в последней фразе нечто особенное. Но ничего не сказала.

— То было в первый и последний раз, когда я ударил по лицу человека.

— Значит, она уродилась в вас.

— Потому что не могла ударить своих обидчиков? Но от жены она унаследовала больше, гораздо больше. Как-то нашел ее записную книжку: в очередной раз она сбежала из дома, и я разыскивал телефоны приятелей. На последней странице наткнулся на список кобелей с плюсиками и минусами: оценка качества перепихона. О, она далеко переплюнула мою жену! В свои пятнадцать мужчин у нее было больше, чем у той к своим тридцати пяти. Она падала, неслась вниз со страшной скоростью, а я не мог ничем задержать ее в этом падении. Она барахталась в зловонной грязи, а у меня не было ни сил, ни умения ее вытащить. Девочка, с младенчества мечтавшая о единственной большой любви. Как я ее ненавидел. Бывали минуты, когда искренне желал ей смерти — от СПИДА, от передозы, от рук маньяка. Я осознал тогда, что самое невыносимое чувство на свете — не страх, не отчаянье, но любовь-ненависть в одном флаконе.

— Ненависть, как производное любви… Я это знаю. Но мне никогда не хотелось убить его, всегда — себя.

— Поскольку мы познакомились с вами не где-нибудь, а в этом самом месте, мне, в конечном счете, тоже. Однажды послал ей смс-ку. Глупейшую: «Хочу ли я, чтобы ты вернулась? Нет. Хочу ли я, чтобы ты умерла? Нет. Хочу ли я умереть? Да». Это было недавно: дней за восемь до объявления с голубенькой галочкой. Естественно, она не ответила.

— Ещё бы.

— Годом раньше одно время писал ей письма. Множество писем. Вроде таких: «Помнишь, я рассказывал тебе историю об Учителе ананда-марги? Он ехал в машине с учениками по дикой местности Индии. У обочины стоял носорог. Учитель попросил остановить машину и вышел, хотя его отговаривали: носороги очень опасны и могут убить. Подойдя к зверю, Учитель ласково погладил его и что-то негромко сказал. Потом вернулся в машину, и они поехали дальше. Носорог глядел им вслед, и на его морде блестели слезы. «Он был моим другом, — объяснил Учитель. — В прошлой жизни. Он совершил большую ошибку, и потому сейчас здесь, в этом теле». Славная история, верно? Я представляю сходную ситуацию из будущей нашей с тобой жизни. В следующей жизни я приму рождение в Индии или в Тибете. Буду йогом или йогиней, в белоснежных одеждах (или оранжевом сари) бродить по горам и джунглям. И однажды встречу корову. В Индии множество коров, которых никто не доит и не ест, но что-то толкнет меня подойти именно к этой. Я поглажу ее по морде, грустной морде с большими зеркальными глазами и длиннющими ресницами. Корова вывернется, упрямо мотнув головой, и промычит отрывисто: «Всё! Достал!», развернется и уйдет, шлепнув мне под ноги щедрую дымящуюся лепешку…»

Юдит тихо рассмеялась.

— Славные истории. Ваша лучше.

— Может быть. Я писал и другие письма — глупо-нежные, пафосно-поэтические: «Я знаю тебя очень давно. Я люблю тебя долго. От этого никуда не денешься. И в следующей жизни мы встретимся, как озеро и туман над озером. А еще через одну — как две звезды в одном созвездии…» И прочую чушь. Еще так: «Какая жалость, что мне выпало быть тебе отцом. Лучше бы родился братом, честное слово! Я бы накачал мышцы, чтобы разбивать морды всем встречающимся тебе на пути кобелям и уродам. А шлюх, узкоглазых и плосколицых, как коровьи лепешки, как химеры, я бы… не бил, конечно, но они уносились бы прочь, со свистом, поджав хвосты, от одного моего скупого рыка. В следующей жизни я постараюсь быть твоим старшим братом. А если не получится — вообще откажусь рождаться на этой проклятой, проклятой, проклятой земле…»

— Странно.

— Что именно?

— Раньше я думала, что так любить могут только матери. Знаете притчу о материнской любви?

— Ту, где молодой человек полюбил девушку, а она оказалась жестокой и заявила, что выйдет за него, только если он убьет свою мать и принесет в доказательство ее сердце?

— Да. Молодой человек так и сделал. Он очень спешил к возлюбленной с вырванным сердцем в руках, споткнулся на бегу и упал. И материнское сердце спросило…

— «Ты не ушибся, сынок?» Прежде эта история меня возмущала, отторгала. Но не теперь. Да, вы правы: так любят матери. Но я и был ей матерью — как и отцом, братом, подружкой. Как-то она заметила с легким недоумением и обидой, что я никогда не называю ее «дочка», «доченька». Но это объясняется просто: она намного больше, чем дочь. Она — душа моя, суть. Я и по имени-то называл ее редко. Чаще домашними прозвищами, менявшимися год от года. Она словно проходила различные стадии, начиная с рождения. В младенчестве была Рыбой, Рыбкой. Неведомое существо с мудрыми и горькими глазами, приплывшее на мой зов, таящее знания о таинственных подводных глубинах. Когда уставал от ее ночных воплей и прожорливости, называл Личинкой Короеда. От года до трех, когда глубоководная таинственность пропала, наступила банальная и слащавая стадия Заи, Заюшки: трогательная припухлость щек, тепло дыхания, розовое, чуть оттопыренное ушко. В шесть мы прочли Толкина, и родилось новое прозвище: Помесь Эльфа и Орка. То было следствие стремительно развившегося упрямства и повышенной любви к свободе во всех ее проявлениях. Это прозвище ей не нравилось, но задержалось надолго, пока на тринадцатом году она не стала превращаться в девушку. Покрасила волосы в медно-рыжий цвет, и я стал звать ее Суламифью. Юная Суламифь в ожидании своего Соломона. Эта стадия была самой короткой. Суламифь превратилась в искательницу эротических приключений, в веселую и милую шлюшку. Стала Исчадьем — не для всех, разумеется, лишь для меня. Чем-то жгучим и темным, что вытягивает силы, энергию, радость жизни, что крепко вцепилось в душу и тащит ее прямиком в ад.

— Она удивительная девочка.

— Да. Удивительная. Единственная в своем роде. Соответственно с проходимыми стадиями и прозвищами, у нее менялся цвет глаз. Голубые в младенчестве, затем серые, потом прибавилось зелени и охры. У Суламифи были светло-карие, как и полагается. А потом ушли в прозрачную желтизну: как светлое пиво, как виски. Как чифирь.

— Чифирь темно-коричневый.

— Вы пробовали? Возможно, но дело не столько в цвете — они такие же горькие. И хмельные. Два желтых омута, два провала в Суффетх.

— Куда?

— Самый нижний мир, согласно мистику Даниилу Андрееву, которого так любит цитировать наш доктор Роу. Кладбище грешных душ.

— Вы слишком суровы. Вовсе не такие тяжкие у нее грехи. Не убийца, не растлитель, не воровка.

— Не тяжкие? Мне кажется, самый страшный грех — не убить человека, а погрузить его в такое отчаянье, где он непрерывно, и днем и ночью молит Бога послать ему смерть. Знаете, наряду с ненавистью и бешенством, порой я испытывал к ней пронзительную жалость. Если законы кармы и впрямь работают, ее следующая жизнь будет воистину ужасной. Разве нет?

Юдит неопределенно пожала плечами. Лицо ее было грустным и растерянным.

— Я уже говорил, она уходила из дома каждые полтора-два месяца. Отчаянье охватывало на третий день. Обычно я медленно напивался — но хмель меня не брал, глядел на огонь свечи и разговаривал с ней. «Пожалуйста, дай мне знать, что ты жива. Позвони, напиши. Приди. Если не жива — тоже дай знать! Приди, намекни, я не испугаюсь — в каком бы ты ни была виде. Но разве я не почувствую, случись с тобой что-то страшное? Конечно, да. Конечно, нет: я бревно, тупая толстокожая скотина. Я хочу, чтобы ты вернулась. А если ты там, я тоже хочу туда. Возьми двадцать лет моей жизни, только приди сейчас… Тебе суждены жуткие, нечеловеческие страдания — за то, что вытворяешь со мной теперь. Ради себя самой, вернись!.. Разве бывает такое полное, нечеловеческое одиночество? Если бы в тонком мире было хоть одно сострадательное существо, ночью у меня остановилось бы сердце. Но оно не остановится. Я проснусь с сознанием: тебя нет».

Юдит прерывисто вздохнула и потерла плечи, словно ее знобило. Отвернулась. Неужто плачет? Что же я наделал…