В тех напастях да трудах, что мы про них не хотели очень много толковать к ночи, Остап собрал себе хорошее войско козацкое понемножку и уж был наготове, чтобы идти на турок. Войско уж и подвигалось прямою дорогою туда, в Туречину, вели его полковники храбрые… Не такие, может, как наш дяденька полковник, от которого так сильно пахнет жасминными духами и который с таким — с таким! удовольствием глядит всегда на свои желтые перчатки, когда наденет их, нарядившись куда-нибудь на пир, — не такие, может, говорю, как дяденька наш, храбрые полковники это были, а такие порядочные… Так войско вели полковники прямым путем в Туречину, а Остап сам частехонько свертывал в сторону и повсюду забирал с собою молодежь. Вот это и в свой родной городок завернул, где тоже, вероятно, у него не без знакомых людей было.

Тихо было и рано, когда Остап въехал в город, так еще тихо, что его конь вороной своим топотом разбудил многих — отворялись окошечки и выглядывали лица — некоторые знакомые Остапу, а некоторые незнакомые — те, верно, которые без него выросли, или переселились сюда из чужих мест. Подъехал Остап к своим воротам, к отцу, к матери. Мать от великой радости, от великой своей любви заплакала, увидавши его; отец от великой радости и любви даже усмехнулся… Потом соседи близкие и далекие прибежали, столпились, расспрашивали… А Остап со всеми здравствуется и всем одно говорит:

— Полно, полно, братья, в ярме ходить! Полно, полно, братья, в неволе жить!

И всех кличет и зовет:

— Идем, братья, за край родной воевать! Идем, братья, освобождаться!

Иногда людей на одни только красные слова ловят, что ж после того собственный пример, деянье собственное может! В один миг около Остапа живыми толпами зароились молодые и старые козаки и козачки, и дети малые, и все слушали, все соглашались.

Еще солнышко хорошенько не взошло на небе, уж повсюду в городе вооружались чем кому бог послал, всюду коней выводили, седлали — кому чего недоставало, тот бежал, спрашивая, ища, отыскивая; козачки помогали, как только в силах были; надо сказать, что они и любили тогда как только в силах были: не раз вы, верно, деточки, замечали сами, что вас с большей нежностью гладили по головке, когда вы, по детской неосмотрительности, падали, например, в грязь — каково ж должно быть чувство к тому, кто идет честно на смертный бой? Дети хлопотали и суетились, словно им приходилось самим в передовом отряде на турок идти… Остапов отец, что всех прежде только говорил: «Ге-ге! рад бы в рай, да…», теперь точно в самом деле в рай собирался — помолодел, повеселел… Козак Пампушка, что уж десять лет лежал зимой на печи, а летом на лавке, раздулся как бочка, а жена его иссохла как щепка, едва поспевая лепить для него смачные вареники, тот самый козак Пампушка теперь стоял на ногах, подобно горе, и как иногда на горе сидит птичка, так у него за плечами виднелась маленькая сумочка с сухариками, такая самая, что и у иных постников.

Говорю ж вам, что еще солнышко не совсем запало за могилу Кривуху, что за городом зеленеет, а уже отряд козацкий двинулся — кони играли, оружье блестело, очи козацкие сверкали отвагою, сердца козацкие кипели гневом и мщеньем… Только представить себе, так уж за сердце берет, а что ж бы это было, если бы увидать то войско козацкое, когда оно все собралось да двинулось за Остапом на врага!

Ведет Остап свое войско день все степью зеленою и безбрежною; степная трава колышется, степные пташки щебечут и поют — щебетнет пташка раз-другой голосисто и точно потеряется ее голосок в этом степном бесконечном раздолье — и уж другой голосок защебетал, и этот точно так же пропал, — и бесчисленно таких голосков услышится и пропадет, услышится и пропадет… В первый день ничего не встретилось, ничего не приключилось козацкому войску, и спокойный был отдых ему ночью в степи.

На другой день все так же было тихо и спокойно и все степью подвигались до самого вечера.

Вот и вечер…

Тогда весна во всей красе царствовала, и такой был тот вечер ярко-розовый, что даже все козаки, молодые и старые, притомленные долгим походом, все порозовели, как зори — молодые, как зори ранние, утренние, а старые, как вечерние, поздние, и уж солнышко спряталось, а мгла в степи не темнела, а только все так розовела, что звезды, высыпавшись на чистом небе, казались будто из лучистого серебра. Стало войско на отдых, и так тихо сделалось, когда движенье и ход войска прекратился, что, может, каждый козак почуял, что за вечер тихий, хоть никто того не сказал. Все козаки закурили люльки; кое-кто всматривался в даль, как атаман; кое-кто еще хлопотал около своего коня, недалеко в степи, где кони паслись…

Как вот послышался Остапов голос и все козацкие головы поднялись, все козаки насторожили уши и открыли глаза, кто дремал.

— Панове-молодцы! — промолвил Остап. — Что-то от востока словно туча надвигается?

Все очи козацкие уже смотрели в ту сторону.

В самом деле, оттуда, как будто, находила туча.

— Это турчин, атамане! — говорит один старый козак и идет своего коня брать, вот как иногда, увидя стадо овец, говорят: «Это наши» и идут за шапкой и за хворостиной их загонять.

А молодые козаки в один миг очутились на конях; войско сровнялось и стало; полковники давали приказания; Остап выехал вперед и стал впереди войска.

Турчин приближался, и уже зоркие глаза разглядели в той розовой мгле, при тех серебристых звездах, турецкие чалмы и знамена и полумесяц на них.

И козаков увидали турки… Вот крик, вот восклицанье… И полетел турчин на козаков, будто саранча на пышный цвет… Козаки тоже пустили коней… И началось… Иной бьется и рубится, не отступая, точно стена каменная, пока или сам упадет, или чисто около себя вырубит и двинется дальше; иной словно птица — и отлетит, и налетит, и опять отлетит, и опять налетит; иной загнался в самую середину врагов рубячись; несколько коней уже одни без седоков скачут по степи… Бьются, да бьются, да бьются, да все с пущим рвеньем, с пущим жаром, как будто бы что дальше, то живой жизни прибавлялось в войске, а не уменьшалось!

Прошлого году приезжал ваш братец старший из полку, да рассказывал, как он в баталии был, что как в него самого, в него одного только и целено, в него все пули летели, в него все пушки палили и все ружья стреляли, и не мог он умом постичь, как это, дивом каким, он цел и невредим выскочил… Вот же, может, в тот вечер в степи и козацкая баталия была немножко не так же страшна, как братцева… Сложила тогда голов всякая вера — турецкая и козацкая; старый и молодой век погасал, быстро и легко, как свечи от одного дуновенья погасают…

Бьется Остап и рубится так, что даже правая рука млеет — отбился он далеко от своих — кругом его все только чалмы: вот под ним убит вороной его конь — еще Остап бьется и рубится, соскочивши на землю. Как вороны налетели на него со всех боков турки с саблями, с мушкетами; как горох из мешка сыплется, так посыпались смертные удары на Остапа; оружье у него уж исщербилось — вот оно зазвенело в последний раз и распалось, как перегорелое — вот он остался с пустыми руками середь врагов — вот его схватили — вот крепко и мучительно он связан и скручен — вот его перекинул через седло и помчал его бородатый турок по степи: все исчезло у Остапа из глаз, ничего он более не слышит. В темно-розовой мгле, при серебристых звездах Остап видит только бородатое лицо с большими блестящими глазами, и слышит только, как быстрый легкий конь, мчась степью, касается земли звонким копытом.

Дальше Остап ничего уж хорошо, явственно не помнил, а что помнил он, то все словно во сне, в дремоте, смутно, — вот как будто конь где-то остановился; вот как будто его, Остапа, раскрутили и развязали, и по изнемогшему его телу пробежала холодная дрожь и жар палящий; вот, будто, какие-то узенькие улички и в каждой уличке девическая фигура, вся завернутая, закутанная тонким кисейным покрывалом с головы до ног; вот, будто, над ним, над самою его головою то желтая чалма и черная борода, то черная борода и зеленая чалма, или красная, то все около него переливает семью цветами, то жаркий день, то теплая ночь тихая, то солнце яркое, то звезды рассыпчастые…