— А вот какую: в Пенском-Черепенском, под Сковородным, здравствует ли славный полковник Курухан Куруханович? Где им, серым, знать, что у меня в печи, в черепке, да под сковородкой!
Полезла старуха в печь, открыла черепок, ан — петуха-то под сковородкой нет! Лежит заместо петуха в черепке старый солдатский лапоть.
Заголосила во весь голос старуха;
— Ахти мне, батюшки, обманули меня проклятые солдаты!
А сын от стола говорит:
— Так-то, матушка, солдата не обманешь, солдат — что старый воробей: его на мякине не проведешь.
Малиновый звон
Вышло дело по лету.
Вынесли бабы на луга, на светлое солнышко, белить холсты. Расстелили холсты по росе около кустов, а сами промеж себя ведут разговоры:
— Ну, теперь надо смотреть да смотреть за холстами, народ ныне пошел бойкий.
А была на деревне старушонка Федоса — такая говорливая и смешливая, ну мочи нет. Любила старушонка похвастать своим колдовством. На словах куда старушонка востра, а на деле — грош цена.
Расхвасталась перед бабами старушонка:
— Это, у кого другого, а у меня никакой вор не возьмет! Потому — знаю я петушиное слово от всякого вора и от разбойника.
Известно — похвальные речи гнилые.
Села старушонка от других в стороне. «Ну, — про себя думает, — пусть бабы свои холсты глядят, у меня будут целехоньки!»
А проходили мимо из отпуска два солдата, два удалых молодца, приметили холсты на лугах.
— Что, землячок, — говорит один, — холсты-то, похоже, припасены про нас. Залезай в кусты да гляди в оба! Я пойду с бабкой лясы точить.
Подошел солдат к старухе:
— Здравствуй, бабушка, как живешь-можешь?
— Здравствуй, дружок. Далеко ли идешь?
— Наше дело солдатское, — говорит солдат, — иду туда — незнамо куда, иду за тем — незнамо зачем!
— И-и, родимый, служба-то у вас куда мудрена!
— Мудрена, бабушка, мудрена, — говорит солдат. — А я вот к тебе с запросом, вижу, что ты старушка бывалая, знаешь многое. Объясни-ка наш давнишний солдатский спор. Говорят мои землячки, что в вашей стороне звонять не по-нашенски.
— Как можно такое, — говорит старуха, — чай, и у вас и у нас колокола медные, а звон один.
— Так-то так, — отвечает солдат, — да хотелось бы мне для верности выслушать, как у вас звонят.
— Чудак ты, землячок, — как звонят? Да очень просто, слухай: тинь-тинь-тинь — дон-дон, тинь-тинь-тинь — дон-дон!..
Смешно старухе, разошлась старая, не остановить:
— Тинь-тинь-тинь — дон-дон, тинь-тинь-тинь — дон-дон!..
— Невелика разница, — отвечает солдат, — а звон не тот. В нашем краю звон малиновый, чуть пореже, вот этак: тяни-тяни — потягивай, тяни-тяни — потягивай!..
— Как, как, землячок? — покатилась со смеху старуха.
— А все так же, бабушка: тяни-тяни — потягивай, тяни-тяни — потягивай!..
Совсем ослабла старуха смеявшись.
А другой солдат тем часом, не будь плох, перетянул из кустов бабкины холсты, сложил в сумку и был таков.
Уж кое-как отдышалась старуха, слова не вяжет.
— Ну, служивый, — говорит, — звон-то ваш куды чуден! Досыта насмеешься.
И опять покатилась старуха.
— А вот ужо, так досыта и наплачешься, — говорит солдат. — Прощевай, бабушка, да не поминай лихом!
Поднялся солдат и пошел в свою сторону — шапчонка набекрень.
Под вечер стали бабы холсты считать, а старухиных холстов нет. Обегала старуха поле, обшарила все кусты, облазила на лугах кочки: нет, пропали холсты! Припомнила старуха солдатское слово и заплакала горько: «Эх, лучше б и не слушать мне солдатов малиновый звон!»
Тороча
За речкой Невестицей, под Веселым Городищем, в деревне Кочаны, жил-поживал дед Артюх с бабкою Просой, и народился у них сын Иван, да таковой продувной малый: ни пахать, ни сеять. Бывало, из-под вороны яйца повынимает, вороне и невдомек.
Под самого Покрова свезли Артюха на погост, и остались на дворе жить вдвоем — старуха да сын Иван.
Напряла старуха за зиму два мотка пряжи, повесила сушить над печкой. И Иван — ни пахать, ни сеять — говорит с печи старухе:
— Эх, матушка, отпустила б ты меня в город, на широкий на торг, продал бы я твою пряжу за хорошую цену, — зажили бы мы с тобою по-богатому.
— Что ты, дитятко, да много ли дадут тебе за мою пряжу!
— Небось, матушка, пустым не ворочусь! — отвечает продувной малый Иван.
Поехал Иван в город на ярманку, повез продавать пряжу. На рубль продал да накрал на девяносто. Накупил себе пряников, меду горшок, — сел на воз, едет по дороге, знай макает в мед пряники да уплетает за обе щеки.
А ехал навстречу Ивану богатый барин Пенский на лихой четверне.
— Стой, постой! Чей таков? — замахал барин арапельником{165}, осадил четверню. — Как ты, серый мужик, смеешь так сладко есть! Полагается мужику один черный хлеб есть! Аль захотелось, чтоб я тебе всыпал горячих?
Остановил Иван лошаденку.
— Эх, ваше сиятельство, потому я пряники с медом ем: ездил я на ярманку, на широкий на торг, получил богатые барыши — на рубль продал на девяносто так взял. А с тебя хоть бы двести взять!
— Как так? — стал барин.
Говорит Иван барину:
— А давайте, ваше сиятельство, положим уговор. Расскажу я тебе сказку, ни малу, ни велику, а ты слухай да мотай на свой барский ус. Коли ты мне скажешь: врешь! — то с тебя двести рублев, а коли вытерпишь, промолчишь, так и быть, сам лягу, сам и портки спущу: секи меня вволю, угождай твоей барской светлости.
— Ладно, — говорит барин, — я согласен.
Ударили они по рукам, слез барин с брички, и стал Иван сказывать свою сказку:
— Лет тому ни длинно, ни коротко — а много воды утекло, ходил я у отца-матери без порток, не умел от носу откинуть сопель. Пошел я в те поры в лес по дрова, увидел в дубу дупло, а в дупле — жареные перепелята гнездо свили. Сунул я в дупло руку — не лезет, сунул я ногу — не лезет, разбежался с горки и вскочил в дупло. Наелся-накушался, захотел вылезть, — ан не тут-то было: от еды брюхо толсто! Я, добрый молодец, был догадчив, сбегал домой за топором, прорубил дыру и вылез на божий свет…
— Так, так, — говорит барин, — все это правда истинная.
— Вздумалось мне напиться: пришел я к морю, снял с головы череп, зачерпнул воды. Все бы ладно, да уронил я череп в воду, гляжу — а череп средь моря плавает, утки-гуси в нем гнездо свили, яиц нанесли. Что тут делать? Раз топором кинул — не докинул, другой кинул — перекинул, а третий — совсем не попал. Так-то и перебил я всех уток-гусей, поклал в сумку, а яйца за море улетели. Зашел я в конец моря, высек огонь да и подпалил море. Горело море пять ден, на шестой все выгорело. Достал я череп и пошел по белому свету…
— Так, так, — говорит барин, — продолжай, молодец. Все это правда истинная.
— Поехал я в лес за дровами, привязал лошаденку к березе, а сам пошел дрова собирать. А пока там-сям бродил, набежали серые волки, прогрызли у моей лошаденки брюхо. А я догадчив был: кишки собрал, поклал в брюхо и зашил березовым прутом. Наложил воз дров и стал собираться в путь, — тронул лошаденку, ан ни с места! Что за диво? — смотрю, а березовый прут за облака задевает. Полез я по пруту на небо, все выглядел, все высмотрел, пора и назад. На беду, дернула лошаденка, и повалился прут. Как мне быть, чем пособить горю? Набрал я на небе пыли-копоти, что с дымом на небо летит, свил из пыли-копоти потуже канат, зацепил за облака и давай спускаться. Уж я лез-лез, лез-лез, чуть было до земли не добрался, да малость не хватило канату. Полез я назад — сверху от каната отрезал и на низ надвязал. Стало меня ветром качать, бросать во все стороны. Упал я на землю, на зеленый луг, а луг не выдержал, и повалился я в тартарары на тот свет…
— Что же на том свете? — спрашивает барин.