А потом люди шли к властителям с прошениями.
Прошения же надо было сначала написать.
Работа моя началась сразу же после того, как коврик был раскатан. Я старался не слишком присматриваться к местному жителю, снабженному тяжелым носом и ироничными глазами, который, в свою очередь, также пытался не обращать на меня слишком много внимания. Но, наконец, он сдался:
– Новенький, на каких языках пишете?
– Я? Пехлеви и согдийский, уважаемый. Вряд ли вас заинтересует язык Поднебесной империи, – скромно добавил я.
Носатый человек вздохнул и сказал что-то насчет необходимости писать на языке народа арабийя.
– Мы же в Иране, – еще более скромно отозвался я. И завоевал себе этим нового друга. А потом прибавил: – Вопрос не в том, на каких языках я пишу, а в том, на каких языках это письмо будут читать.
То, что все мервские жители, независимо от их происхождения, понимали язык Ирана, я уже узнал у соседствующего со мной Ажира. И подавать им прошения на языке завоевателей было необязательно. В конце концов, власть халифа здесь была закончена.
Дальше пошел нелегкий разговор о деньгах. К моему разочарованию, я уже знал, что цены на работу дапирпата измеряются отнюдь не в дирхемах, а в даниках. Клиент же выражал вежливые сомнения насчет моих способностей и даже почерка (что было просто возмутительно) – и так все шло, пока я не предложил ему заплатить мне уже потом, когда прошение его примут.
И клиент страшно удивился:
– А что мне помешает в таком случае пройти мимо вас и выйти в ворота?
– Но, вы же, уважаемый, хотите, чтобы у вас что-то получилось? – поинтересовался я. – А для этого вам нужна будет помощь тех сил, которые знают, что такое справедливость?
И я поднял палец вверх.
Заказ был сделан и принят, и я начал заполнять одну за другой строчки обращения: Абдаррахману, Сахиб-и-Даваду, славному аль-Хорасани и аль-Мервази… в общем, Абу Муслиму. А затем клиент мой задумался, а я со злорадством наблюдал за этими муками, а потом предложил просто сказать мне нормальными словами, что ему надо, а я уже составлю письмо сам – просто, ясно и сразу начиная с главного.
А надо ему было, чтобы его освободили от уплаты джизии, по той причине, что не только он сам, но и отец его чтили истинного пророка (мир ему), а в таком случае не должны были платить. Нечестивые прежние правители не желали слушать беднягу и…
Я прилежно макнул кисточку в маслянистую черную жидкость.
И уже через три дня оказалось, что моя репутация сносного дапирпата установилась; кое-кого попросту привлекла моя согдийская внешность и хорошие манеры, кто-то считал лишь, что я не хуже других трех, и так далее.
И я раз за разом писал слезные просьбы оплоту справедливости – Абдаррахману, Сахиб-и-Даваду, аль-Хорасани…
Бунт – это вроде спектакля на Западном рынке Чанъани. Он вызывает массу сильных чувств, но спектакль рано или поздно заканчивается. И тогда вождю бунта приходится заниматься теми самыми делами, ради которых народ пошел к нему толпой в черных одеждах.
А дела эти, как я убедился, сводились ровно к тому же самому, что происходило у нас в Самарканде. Слова «джизия» и «харадж» я мог теперь писать заранее и вслепую. Толпы народа требовали от Абу Муслима справедливого налогообложения и возвращения земель. Которые отошли раньше к смуглым представителям народа арабийя, которые – в свою очередь – должны были что-то с них платить. И – самое сложное из всего – нескончаемая смена халифов в Дамаске полностью запутала вопрос о том, как связаны бог и налог. Посетители пустых храмов, чтящие пророка Мухаммеда, платить были должны куда меньше. Но никто в халифате не ожидал, что новому пророку начнут поклоняться еще и завоеванные хорасанцы с согдийцами, числом все больше и больше. И требовать, понятное дело, чтобы налога с них теперь не брали. Халифы так и не решили, что делать в таких случаях. Хуже того, у каждого из них были свои ответы на этот вопрос. И налог с новообращенных то брали, то не брали.
Вся эта ситуация как раз и питала все славные, страшные и безнадежные войны моего Согда. Наблюдать теперь ее же на территории врага – или уже бывшей территории врага? – доставляло мне немалое удовольствие.
Сможет ли молодой и, как я слышал, неграмотный человек, который победил во всех своих битвах, теперь разобраться во всем этом хаосе? – размышлял я, неся домой – то есть в больницу, – свой тощий коврик, сумку с дапирпатскими инструментами, горстку сушеного черного винограда, горстку рыжей кураги, пучок зелени и горячую еще лепешку, в тесто которой был добавлен жаренный в бараньем жире лук.
Нес я все это не себе. Сам я успел к тому времени съесть целую лепешку и немало мясного супа. Все прочее было подарком для двух моих подопечных.
Потому что к тому времени я уже успел обойти много лежанок и нашел там немало людей, которые как бы парили между болезнью и выздоровлением.
Я всматривался в их лица, пробовал, под нетерпеливым взглядом Ашофте, нажимать пальцами на какие-то точки их немытых, плохо пахнущих тел. Начинал даже понимать, как много можно сделать голыми руками. Определял заодно пульс, правильный и неправильный.
И еще – я искал людей из Согда, одного, другого, третьего. Людей, которые так и не могли прийти в себя после жутких ран, полученных непонятно в каких битвах и схватках. Первый из них обнаружился очень быстро.
– Как тебя зовут, брат? – сказал я как-то на языке родного Согда юноше, чье лицо приобрело уже постоянный, наверное, цвет зеленых оливок из Иерусалима.
– Нанивандак, – без особого труда, но и без желания сказал он, не глядя на меня. И я вздрогнул: мы были почти тезками, имена наши посвящали нас одной и той же Нани, древней богине нашей страны.
Мои пальцы начали путь по его ноге, что была буквально разворочена копьем, которое прикололо его два месяца назад к седлу. «Нога уже почти цела, он даже избавился бы от хромоты – но все не встает, то одна болезнь, то другая, боюсь, он тоже умрет, потому что левая сторона его сердца не производит больше духа жизни», – вспомнил я сокрушенный шепот Ашофте.
– Я заставляю кровь бежать по твоей ноге быстрее, – сказал я юноше. – Завтра я обязательно подойду к тебе снова и отправлю ее бегать веселее уже по шее, вверх и вниз.
И тут юноша повернул голову и начал вглядываться в мое лицо.
– Меня называют Ястреб, – сказал я ему. – Ты слышал о таком?
Он молча смотрел на меня – и глаза его постепенно менялись. Он не верил мне. Но очень хотел верить. И – вот чудо – он слышал о Ястребе.
– А еще, – сказали мои губы, и я хорошо помню, что это сказали они сами, не я, а кто-то другой за меня, – а еще – я хочу, чтобы ты жил.
На десятое утро я, как и всегда, нырнул в спасительную тень под чинарой, чтобы обнаружить, что и мой друг Ажир работает не покладая калама, и двое сидящих справа от него дапирпатов тоже без устали делают что-то со своими папирусами, и меня – именно меня – поджидает уже парочка жителей славного бунтующего города Мерва. И к тем двум дирхемам, которые я, несмотря на ежедневные расходы, заработал своим трудом, скоро добавится третий.
Я раскатал ковер и начал доставать чернила.
И вот тут случилось событие – или целая цепочка событий, с которых, собственно, и началась в очередной раз совсем новая для меня жизнь.
Очередная цепочка верблюдов в серых клоках пыльной шерсти вплыла во двор мервской крепости, чуть не пройдясь мягкими копытами по нашим коврикам. Еще до того, как первый верблюд остановился, по всклокоченному боку его сполз шустрый смуглый мальчишка с полными любопытства глазами. Он успел два раза обежать вокруг верблюда, пока с другой стороны его слезал несуразный, долговязый и темнолицый молодой человек с жидкими и неопрятными волосами странного бледно-оранжевого цвета.
– Абу Джафар, казначей какого-то там дома Аббаса, – с неодобрением сказал Ажир справа от меня. – Опять, значит, пожаловал. Кличка – Абу-д-даник, человек-копеечка.