Это еще не самое опасное, – еле слышно сказал он. – Шесть дней пути в мешке… Что ж… другие такое делали.

И он задумался. И задал затем вопрос, о котором – к моему полному изумлению – я почти полностью забыл:

– Да, но все-таки есть и убийцы. Что вы хотите сделать с ними?

Вот тут я еле удержал себя от судорожного смеха. Проблема была ведь скорее в том, что они будут делать дальше со мной. Ведь если это слово, «паиридезо», хоть что-то значило, то убийцы и Заргису каким-то образом связаны.

Юкук выпрямился, ожидая нового разговора – теперь уже об убийцах. Но я вдруг понял, что у меня пересохло в горле, что я хочу встать и походить туда-сюда, что голова звенит и кружится от напряжения, – в общем, я не брат, чтобы так долго выдерживать разговоры на эти непривычные для меня темы.

– Что делать… Для этого нужно узнать об этом всем побольше. Например, сколько их. («Их много», вспомнил я слова Бармака.) Но мы все-таки ищем не убийц, Юкук. Мы ищем женщину.

Он задумался уже совсем надолго, а потом снова медленно наклонил голову.

И я понял, что получил все, что хотел.

Дальше были детали. О конях, о том, чтобы Юкук более-менее переселился ко мне в крепость, сохраняя при этом свободу передвижения. О том, сколько платить чакирам, и сколько – ему. Наконец, и о том, что чакирами надо заняться всерьез, потому что еще неизвестно, какие они солдаты, и вообще безделье людей портит. Я был безмерно счастлив соглашаться на все.

– Только одно, – завершил разговор Юкук. – Вы сами сказали в прошлый раз, и еще я слышал от пары больных, что они называют вас… Ястребом. Скажите, вы действительно… тот самый?…

Он не договорил. А я вздохнул, окончательно устав от этого разговора. И признался:

– Если коротко – то да.

И в глазах Юкука появилось очень странное выражение.

Хорошо же постарался брат Аспанак, если легенда о Ястребе разошлась так далеко.

Сейчас я думаю, что одним этим «да» я изменил итоговый баланс всей беседы. До слов о Ястребе Юкук, кажется, сделал обо мне определенные выводы. А после них выводы эти как-то изменились. Причем в мою пользу.

Он, видимо, начал подозревать, что я не настолько неопытен в семейном бизнесе, как пытался его убедить.

И я взял свою сумку – да, у меня теперь была настоящая лекарская сумка, хотя она чаще всего и оставалась ночевать в больнице, – и пошел обратно к своим подопечным.

– Ты должен вставать и делать хотя бы несколько шагов, потом отдыхать и опять пытаться ходить, – отчитывал я очередного беднягу, согдийца, но носившего уже чужое имя Омар (что ж, Омар – значит, Омар, думал я, глядя в его зеленоватые согдийские глаза: мне все равно, в каком храме ты просишь бога защитить и помочь).

Я уже знал, я чувствовал – пальцами и чем-то еще, – что он скоро пойдет на поправку, надо только… – А зачем? – вдруг выговорил он. – Зачем? Затем, что я хочу, чтобы мы с тобой вместе вернулись домой, в Согд, – сказал я, не отрываясь от его тоскливых глаз. – Затем, что другие, которых я вылечил, уже сидят в моем доме. Они тоже спрашивали у меня – зачем. У тебя есть выбор, Омар из Согда. Тот же, что был у них.

Я обернулся, выходя: очередная больничная девушка с кувшином, в котором плескалось какое-то лекарство, быстро пересекала двор. И тут она увидела Юкука, походкой большого зверя на охоте двигавшегося к воротам.

И с девушкой начали происходить очень занятные вещи.

Кувшин переместился к сгибу отставленного бедра. Талия девушки вдруг оказалась очень подвижной, она начала как бы сама собой изгибаться чуть больше, чем необходимо, а бедра при этом проделывали самые восхитительные и плавные движения.

Но Юкук, погруженный в мысли, не заметил ее усилий и вышел в растрескавшиеся деревянные ворота.

«Некоторым везет в этой жизни больше, чем другим», – подумал я.

А девушка уже семенила своей дорогой, к шатрам, прижимая кувшин к груди. Меня она не заметила вообще.

И только дома, когда я подумал, что мне теперь надолго хватит сложных разговоров с нелегкими людьми, – как неспешно набирающие силы (и вес) чакиры сообщили мне: был гонец от «друга моего деда», тот просил заехать, лучше – сейчас.

Ругаясь, я направил появившегося у меня как раз в тот день коня в западный пригород.

– Просто умоляю вас, дружочек, – не сердитесь, поговорите тут кое с кем, – встретил меня Бармак. – А я в награду за это не допущу, чтобы вы ужинали в этих стенах. Вам здесь не понравится… А вот завтра – я нашел один ресторан, где готовят потрясающий чело-кебаб. Договорились?

И он подтолкнул меня к комнате казначея дома Аббаса.

Там я застал сцену, заставившую сердце на какое-то время остановиться и замереть. Казначей Абу Джафар сидел, обнимая смуглого мальчишку длинными тощими ногами, да еще и такими же длинными костистыми руками, жидкая его бороденка лежала у парнишки на плече, и они оба с невероятной серьезностью изучали громадную книгу, развернутую у обоих на коленях. Это, похоже, была та самая книга, которая так восхищала моего брата – и объяснение которой не было доверено Бармаку, с его упорной приверженностью учению о карме и переселении душ.

– Пророк говорил – ищи знаний, пусть даже и в империи Чин… вашей любимой Поднебесной империи, – сообщил мне этот человек после первых – и очень быстрых – приветствий. – А вы, как рассказывает Бармак, постоянно живете в столице этой империи. Расскажите, что это за город? Это действительно лучший город в мире?

И он уставил на меня два черных, просто каких-то угольных глаза.

Я вгляделся в его лицо. Это, конечно, несмотря на его неудачные попытки покрасить бороду, был человек из народа арабийя – но даже для них он был удивительно темнолик. Казалось, что худое и угловатое лицо это было вырезано из какого-то очень твердого дерева. Или из старой, дубленой, жесткой, как камень, седельной кожи.

Он, как и Бармак, говорил со мной на языке Ирана – но, похоже, либо знал его не очень хорошо, либо умел обходиться самыми простыми словами.

Я начал собираться с мыслями: что значит лучший город в мире? Да, я видел великолепие города Константина – тут мне вспомнился тесно стоящий строй крепостных башен, а под ними вода, тяжелая, как масло, и выступающие из этой воды будто обтянутые светло-зеленым мокрым бархатом камни. А за простором этой воды – еще башни, встающие из моря уже на другом берегу, башни, карабкающиеся там вверх по крутому холму. И запах, запах этого моря – влажный, рыбный, кружащий голову…

Тут принесли, так сказать, угощение – простую воду. Впрочем, ничего другого мне в этот момент и не хотелось. И я начал объяснять, что не видел еще пока многих городов, да вот хоть цветущего Дамаска, но Чанъань лучше всех, что я знаю, потому что… потому что нигде нет такого ощущения спокойной, размеренной, сытой, счастливой, удобной во всех отношениях жизни.

– Именно так! – энергично кивнул этот человек (голос его был на удивление звучным, но при этом неприятным и скрипучим). – Это как раз то, что нам надо обсудить. Как сделать такой город? Например, это слово – Чан… Ань… означает – мир?

«Сделать город»? Я удивленно замолчал, но потом собрался с мыслями.

– Чанъань – да, долгое, или вечное, спокойствие, – кивнул в ответ я.

– Там запрещен шум по вечерам и ночам? – последовал новый и неожиданный вопрос. – Грохот, вот эта вся музыка?

Вот тут я, надо признаться, оживился – и произнес Абу Джафару целую речь.

О том, что в Чанъани все как раз наоборот. Что спокойствие – это то, что содержится в душе (тут он энергично дернул головой вниз-вверх). О том, что запрещать – дело бесполезное. Первые императоры дома Тан, говорят, запрещали все, что не лень. Например, носить простолюдинам шелка тех же цветов, как у чиновников высокого ранга (и этот запрет худо-бедно пока соблюдается). Но и множество других вещей. Носить оружие – но, кому надо, его все же носят, просто в городе этого не нужно, не от кого защищаться. Иностранцам, кроме того, какой-то из давно почивших императоров запретил ездить на лошадях. И никто этого приказа не отменял. Но я, тем не менее, езжу верхом каждый день. Почему? Потому что я привожу табуны лошадей в империю, чтобы менять там на шелк, и еще я играю в модную при танском дворе иранскую игру – всадники молотками бьют круглые шары. И всем понятно, что мне – можно. Но и другим тоже, оказывается, можно. И глупый указ не отменен, а просто забыт.