Когда глубина их короткого шурфика достигла полутора метров, Павлюков уже собирался остановиться. Действительно, глубже копать не смысла не имело. Насколько Павлюков знал, тела расстрелянного царя и членов его семьи сперва сожгли на костре, а зарыли уже их обгорелые кости. И лениво было бы чекистам зарывать их слишком глубоко. Да и смысла не было, и обстановка не содействовала — вот-вот в город войдут белогвардейские части. Юровский, командовавший расстрелом и захоронением, вообще писал в своем известном дневнике «присыпали землей». А для больших заносов, пусть даже и в лесу, прошло с тех пор не так уж много времени.

И тут лопатка Павлюкова царапнула по чему-то более твердому, чем слежавшаяся глина. Он остановился, выпрямился и громко сказал:

— Что-то нашел.

Вместо Сорокина мгновенно отреагировал загадочный Максютов. Только что дремавший, он резко вскочил на ноги и закричал:

— Стоп, стоп, стоп! Ничего не трогайте! Выйдите из канавы!

До глубины души возмущенный тем, что благородный раскопочный шурф назвали плебейской канавой, Павлюков хотел было сказать что-то резкое, но не успел. Максютов схватил его за плечо и одной рукой вздернул наверх. У пораженного таким обращением профессора только зубы лязгнули. А странный тип уже был в шурфе и занялся не менее странным делом.

Павлюков увидел, как в руке у Максютова появился продолговатый предмет, давешний ночной кинжал. Максютов буквально упал на колени и стал медленно водить этим кинжалом, держа его вертикально, над дном шурфа. При этом Павлюкову послышался какой-то слабо уловимый шелест, словно Максютов бормотал что-то скороговоркой на неизвестном языке со множеством шелестящих согласных.

Так прошло минут пять. Все стояли у шурфа и молча смотрели, боясь единым звуком нарушить его непонятное занятие. Потом странный тип Максютов одним движением поднялся на ноги. Кинжала почему-то у него уже не было.

— Все, — устало выдохнул он. — Помогите.

Он протянул руку, и Сорокин помог ему выбраться из шурфа. На краю его Максютов застыл, не выпуская руки Сорокина и чуть склонив голову на бок, словно к чему-то прислушивался.

— Ну что? — спросил начальник экспедиции, когда прошла долгая минуты молчания.

Максютов встрепенулся.

— Это они, — сказал он, и внезапная быстрая гримаса передернула его хмурое, вытянутое лицо. — Постарайтесь выкопать все. Это важно.

— Конечно, — кивнуло Сорокин, — но завтра, завтра. Сегодня все устали, да и рабочее время кончилось.

Павлюков невольно взглянул на часы. Было начало шестого.

По распоряжению Сорокина, шурф накрыли большим куском принесенного из лагеря брезента, закрепив углы колышками, и пошли ужинать.

Если давеча была гречневая каша, то на ужин Екатерина Семеновна приготовила макароны с тушенкой.

Деликатес по нынешним временам, подумал про себя Павлюков. Тушенка давно уже перестала водиться на опустевших полках магазинов, перейдя из повседневных обыденных продуктов в разряд дефицитов. Тщательно разжевывая сочный кусок с крупными волокнами, Павлюков попытался припомнить, когда это случилось. Вспомнить оказалось не так уж просто. До защиты докторской, случившейся пять лет назад, Павлюков был младшим научным и каждое лето выезжал куда-нибудь в экспедиции, все больше в Среднюю Азию, как и полагается историкам Института Востока. А в экспедиционных рационах тушенка продержалась на несколько лет дольше, чем в магазинах, потому что экспедиции подпитывались из просроченных запасов военных складов стратегического хранения. И кончилась она, насколько вспомнил Павлюков, буквально за год до его защиты, когда они все лето, проведенное на раскопках в пустыне Гоби, питались «кашей перловой без мяса» из жестяных банок, и если бы не свежая, парная еще баранина, какую начальник экспедиции на что-то там выменивал у монгол, историкам пришлось бы туго.

Закончили есть они уже по темноте, при неверном свете костра, но расходиться не хотелось. Кеша принес из палатки гитару и, к безмерному удивлению Павлюкова, довольно неплохо исполнил пару старинных романсов. При этом его круглое, мальчишеское курносое лицо, полускрытое темнотой, становилось мечтательным и каким-то беспомощным, совсем не подходящим гэбисту.

Когда он замолчал, Павлюков решил тряхнуть стариной и, взяв у него гитару, спел традиционные «экспедиционные» песни, «Дым костра создает уют» и непременные «Перекаты». Песни, правда, были геологические — очевидно, среди геологов чаще водились поэты, чем среди историков, — но очень пошли под посиделки у костра и ароматный таежный чай с листьями дикой смородины.

А под конец эстафету у профессора перенял Штерн и лихо сбацал уже чисто археологическую песню про Федю, который «с детства связан был с землею»…

В общем, все вышло мило и романтично, так что не хотелось расходиться, и даже у Максютова, задумчиво глядящего на огонь, впервые появилось на хмуром лице что-то вроде тени улыбки.

Вот только, последним заползая в палатку, Павлюкову показалось, что ему в спину глядят из темноты чьи-то глаза. Очень внимательные и очень недобрые. Но проверять это ему совсем не захотелось.

14 июня 1983 года

Днем он был на вокзале, купил билет до Свердловска. Несколько обременительно для бюджета, но не критично. Да и вообще, он все время забывал, что стоит лишь захотеть, и у него будут все деньги мира. Вот только деньги его мало интересовали.

Он до сих пор не знал, зачем должен ехать, почему именно в Свердловск, и что должен там делать. Он только чувствовал, что это необходимо, что там решится его судьба и исполнится предназначение. Точнее, одно из предназначений, потому что с некоторого времени у него стало их много, самое важное на настоящий момент, самое актуальное. А потом будут другие. Предчувствиям он стал верить после того, как закончил работать со второй головоломкой. И они уже его не обманывали.

Ночью он долго не открывал положенный на кухонный стол «дипломат» — сидел и гладил его теплую крышку. И вспоминал.

Неизвестно почему, он вспомнил тот день, когда он приехал за головоломками. Это был самый знаменательный день в его жизни.

Миновал уже праздник Великой Октябрьской революции, ноябрь катился к середине. Золотая осень осталась в прошлом. Березы, осины, ольховник — все уже сбросили листву и стояли жалкие, словно голые, просительно протягивая тонкие ветви к небу, с которого сыпал мелкие, противный дождь. Земля была завалена пожухшей, потерявшей цвет листвой, хрустевшей при каждом шаге.

К полудню он добрался пустыми полями до нужного леска, расположенного в трех километрах от Вирска, носившего гордое звание города, но на деле являвшегося большой деревней районного значения. Аккурат к тому времени мелкий дождик превратился в мелкий снежок. Ветер, порывами сильный, еще сильнее похолодел, пронизывал тонкую осеннюю куртку, которую он надел, не подумав, и уже с тоской мечтал о более теплой одежде. Снежинки неслись торопливо, как вечно гонимые странники, нигде не находящие приюта.

Сгорбившись, сунув озябшие руки в карманы, он шел по хрустящей листве. Ветер распахивал полы куртки, снежинки падали за шиворот, неприятно щекоча шею. Он шел и думал больше о том, поскорее бы все кончилось, он вернулся бы на станцию и отбыл на дальней электричке в Сибирск.

Шел он, не глядя по сторонам. Ноги сами знали, куда идти, хотя он был здесь всего один только раз. Заблудиться он не боялся. Еще с того момента, когда он вышел с вокзала, его вели. Сперва почти незаметно, неощутимо, на самой дальней грани восприятия. Но по мере того, как он приближался к месту назначения, это проявлялось все явственнее. В голове словно разгоралась сигнальная лампочка, сперва чуть заметно, потом тускло, потом все ярче, ярче, пока здесь, в леске, не запылала полным накалом.

А когда он приблизился к заветной поляне, в голове светилась не лампочка — фонарь, прожектор, заливая светом все мысли, обнажая все нервы. Здесь! Здесь! Здесь! — вопило все его существо.