— Вы благородный и отважный человек, такими людьми должна гордиться родина, — сказал де Мартиньи, с жаром пожимая руку молодого человека, — мне очень бы хотелось помочь вам, но вы сами знаете, что мое официальное положение требует от меня крайней осмотрительности в моменты политических кризисов, и потому я могу высказать генералу Лавалю лишь мое личное мнение, как частное лицо, впрочем, я могу сделать еще вот что: я поговорю с некоторыми из членов аргентинской комиссии, и если, как я полагаю, сражение проиграно и генерал Лаваль решится занять Буэнос-Айрес, я поддержу, на сколько это в моих силах, ваш план внезапного и быстрого занятия самой столицы.

— Это главное! — сказал дон Мигель. — В столице — Росас, там его власть, там сконцентрированы все его силы, все орудия его тирании. Не надо забывать, что Буэнос-Айрес—это и есть вся Аргентинская республика. Стоит уничтожить Росаса — и его система правления погибнет вместе с ним: она всего лишь лишай, болячка и больше ничего, все держится только на страхе… Однако — я должен проститься с вами, мне нужно вернуться в Буэнос-Айрес. Быть может, мы когда-нибудь еще увидимся с вами, как знать?! Наша несчастная родина переживает теперь страшный кризис — если мы восторжествуем, я первый принесу вам нашу глубокую благодарность, если же нет, то до свидания в лучшем мире! — добавил он с печальной улыбкой.

— Нет, мы не можем так расстаться, — сказал де Мартиньи, провожая гостя до прихожей, где тот опять закутался в свой резиновый плащ и пристегнул пистолеты, — мы с вами увидимся еще, хоть один раз, я очень прошу вас об этом!

— Как мне ни грустно, но это совершенно невозможно, — часы мои все на счету. Вы знаете все, что происходит в Буэнос-Айресе, обстановка вам известна, действуйте же согласно вашим честным и благородным побуждениям. Вот все, о чем я смею вас просить. Моя корреспонденция будет теперь более подробной чем прежде.

— Если только возможно, то изо дня в день!

— Я буду пользоваться каждым случаем. А теперь у меня есть к вам небольшая просьба.

— Все, что хотите, милый друг! — горячо воскликнул де Мартиньи.

— Пришлите мне завтра рекомендательное письмо к сеньору Сантяго Васкесу.

— Вы непременно получите его. Где вы остановились?

— В Паровой гостинице, куда вы, надеюсь, будете столь добры приказать одному из ваших слуг проводить меня.

— Сию минуту!

— Но я попрошу вас предупредить сеньора Васкеса, чтобы он ожидал меня не ранее восьми часов вечера.

— Хорошо! Я повидаю его завтра, он будет ждать вас, в удобное вам время. Что еще я могу сделать для вас?

— Подарить мне братский поцелуй!

— Ах, от всей души!

Молодые люди заключили друг друга в объятия и крепко поцеловались.

— Не смейтесь над тем, что я сейчас скажу вам, — продолжал дон Мигель, — мне почему-то кажется, что я здесь, в Монтевидео, в последний раз и что уже никогда в этой жизни я не увижу тех, кого я встречу здесь.

— Что за мрачные мысли, друг мой!

— Пустое суеверие, печальная поэзия моих двадцати семи лет жизни! Но у меня, я чувствую, болезненно сжимается сердце. Прощайте, прощайте, сеньор де Мартиньи!

Они еще раз крепко пожали друг другу руки, и дон Мигель вышел из дома в сопровождении слуги господина де Мартиньи, которому было приказано проводить его до гостиницы.

На другой день, между десятью и одиннадцатью часами вечера, дон Мигель после довольно продолжительного и интересного свидания с доном Сантяго Васкесом сел в китобойную шлюпку Дугласа, и легкое судно с попутным ветром, быстро понеслось по направлению к Буэнос-Айресу.

Молодой путешественник был грустен и печален: он прибыл в Монтевидео, полный надежд на близкий успех, а уезжал оттуда с разбитыми надеждами, разочарованный и в людях, и делах, с твердым намерением, однако, продолжать отважную борьбу против мучителя своей родины, но отныне продолжать ее в одиночку, без друзей и поддержки, без той глубокой веры в успех, которая разрушает все препятствия, сомневаясь во всех и даже в самом себе, и не желая ничего более, кроме того как пасть со славой на том поле чести, где до него уж было пролито столько благородной крови.

Между тем, гонимое благоприятным ветром, легкое судно, как чайка, скользило по волнам, и ровно в назначенный час дон Мигель ступил на берег Буэнос-Айреса и, не замеченный никем, вернулся к себе домой.

ГЛАВА XXIII. Донья Мария-Хосефа Эскурра

Теперь мы попросим любезного читателя последовать за нами в один из домов на улице Восстановителя законов, где он уже бывал однажды. Невестка его превосходительства давала аудиенцию в своей спальне. Смежный с этой комнатой зал был наполнен разным сбродом, преимущественно женского пола.

Старая мулатка одновременно исполняла должность адъютанта при особе невестки его превосходительства, курьера и церемониймейстера. Стоя у двери, ведущей в спальню, она одной рукой держалась за ручку двери, как бы показывая этим, что, кроме нее никто не может проникнуть в святилище, а другой принимала записочки от тех лиц, которые почему-либо желали быть приняты первыми сеньорой доньей Марией-Хосефой Эскурра.

Ничего более разнородного и разноплеменного, чем это странное смешение всяких народностей в приемном зале, не может себе представить никакое воображение: здесь были и негры, и мулаты, и негритянки, и мулатки, индейцы и европейцы, — отбросы и сливки общества, мерзавцы и честные люди, которых привели сюда различные страсти, тревоги, заботы и надежды.

Старая мулатка у дверей, невозмутимая, как скала, не поддавалась ни на какие мольбы, неуклонно исполняя приказания своей госпожи.

Молодая негритянка лет семнадцати или восемнадцати вышла из спальни и с надменным видом прошла через залу. В ту же минуту старая мулатка сделала особый знак мужчине, стоявшему в стороне от других у окна. На нем была куртка и панталоны из синего сукна и ярко-красный жилет, в руках он держал суконную фуражку.

Он медленно прошел через толпу и, подойдя к мулатке, обменялся с ней несколькими словами, после чего прошел в спальню, и двери за ним плотно затворились.

Донья Мария-Хосефа сидела на маленьком индейском диванчике возле своей еще не приведенной в порядок постели и пила чай.

— Войди, товарищ, добро пожаловать, садись! — сказала она вошедшему, который, видимо стесняясь, сел на стоявший тут же стул.

— Ты пьешь сладкий или горький чай?39 — осведомилась она.

— Как вашей милости будет угодно! — ответил он, смущаясь еще более и теребя свой головной убор.

— Не называй меня «ваша милость», а зови, как хочешь, только не титулуй — теперь прошли те времена диких унитариев, когда каждый бедняк обязан был величать всякими титулами тех, на ком был новый плащ или шляпа с пером. Теперь мы все равны, потому что все мы — федералисты. Что же, ты находишься на службе?

— Нет, сеньора! Вот уже пять лет, как генерал Пинедо приказал отчислить меня по болезни, а выздоровев, я стал служить в кучерах.

— Значит ты был солдатом у Пинедо?

— Так точно, сеньора! Я был ранен на службе и потому меня отчислили.

— А-а… ну, а теперь Хуан Мануэль призывает всех на службу.

— Я слыхал об этом, сеньора.

— Носятся слухи, будто Лаваль хочет неожиданно захватить всех нас и занять наш город. Необходимо, чтобы все защищали святое дело федерации, потому что все мы — дети этой федерации. Хуан Мануэль — отец наш, он первый сядет на коня, чтобы во главе добрых федералистов выступить на защиту федерации. Но так как несправедливо было бы тащить на военную службу людей, которые могут быть полезны отечеству в другом деле, то Хуан Мануэль вручил мне пятьдесят билетов, освобождающих от военной службы. Я могу раздать их тем лицам, которые иным путем оказывают важные услуги отечеству. Ты должен знать, приятель, что истинные слуги отечества — это те, которые обличают тайные замыслы и подпольные интриги диких унитариев, потому что это худшие из всех унитариев. Не так ли?

вернуться

39

Собственно матэ — парагвайский чай. — Примеч. автора.