Мы поднялись наверх, в комнату с видом на море.

– Что конкретно вы чувствовали? – спросил д'Эрвиль. – Вам будет легче, если вы это проанализируете.

Я рассказал ему, как умел: то, что я пережил, было так трудно выразить словами.

– Самое ужасное было в начале, – сказал я. – Я вспомнил кое-кого, кого знал, но кто умер, и я как будто заново пережил ее смерть. Все так свежо, словно случилось только вчера.

– Это обычное явление, – заметил он. – Комната отыскивает самые горькие моменты в нашей жизни, восстанавливает их и посылает тогдашние ощущения в мозг. Первая ступень в преодолении этого – приобретение контроля над своими чувствами, – он помолчал. – Человек, о котором вы упомянули, вероятно, Катриона?

– Да. Как вы узнали?

– Дункан рассказал мне о ней, о том, как тяжело на вас подействовала ее смерть. Мне очень жаль. Дункан говорит, что она была очень красива.

– Да, – ответил я. – И к тому же добра и забавна. Я по ней страшно тоскую.

– Это естественно. У вас при себе есть ее фотография?

Я вынул из кармана фотографию и протянул ему. Взяв ее, он улыбнулся. Я заметил, что пальцем он проделал те же круговые движения, что и в свое время Дункан, как если бы он заключил в круг лицо Катрионы. Он тоже прошептал какие-то слова.

– Это единственная фотография, которая у вас есть? – спросил он.

Я покачал головой.

– Нет, у меня их несколько. Я редко на них смотрю. Но мне нравится, когда они рядом.

– Можно мне взять эту? Чтобы я всегда помнил о вашем горе.

Я помедлил. Я уже отдал Дункану снимок могилы Катрионы, так как считал его своим другом. Но д'Эрвиль практически незнакомец. С другой стороны, он любезно принял меня и приглашал снова посетить его. От него нельзя было отмахнуться.

– Хорошо, – решился я. – Если хотите.

– Очень хочу. Дункан говорил правду. Она необыкновенно красива. А в моем возрасте полезно вспоминать о красоте.

* * *

Я вскоре ушел. День клонился к вечеру, и солнце уже не так жгло. Воздух был еще теплым, но в ветерке, дувшем с моря, ощущалась свежесть. Голова моя была еще полна впечатлений и мыслей, от которых мне хотелось отвлечься. Поэтому я пошел по городским улицам, мимо кафе и магазинов. В конце бульвара я увидел вывеску главпочтамта и вспомнил, что попросил секретаря факультета в Эдинбурге, если им вздумается связаться со мной, направлять письма до востребования в Танжер.

Я долго простоял в очереди, которую, казалось, коварно заморозила марокканская бюрократическая машина. В конце концов, мне вручили небольшую пачку писем. Два из них были из университета – мне прислали формы, которые нужно было подписать; одно из Нового колледжа, сообщавшее, что в моих услугах как преподавателя на семинарах они больше не нуждаются. Последнее – от Генриетты Гиллеспи.

Неподалеку от почты был бар. Я зашел туда, сделал заказ и стал читать письмо Генриетты. Оно было написано мелким почерком, торопливо и несколько небрежно, что было на нее непохоже, как будто писавшую подгоняли недостаток времени или тревога.

"Ян болен,– писала она. – Он попросил меня написать Вам, хотя это и нелегко. Последняя наша встреча была не слишком веселой, не так ли? Быть может, следующая будет удачней. Не знаю. Я вообще не знаю, встретился ли мы снова. И я думаю... я боюсь, что Ян умирает.

Он заболел через несколько дней после того, как навестил Вас. Сначала это напоминало простуду. Но он никак не мог от нее избавиться. Спустя несколько недель у него поднялась температура. Она держалась более десяти дней. Потом он вроде бы выздоровел и пошел на работу, а в начале июня стал раздражительным, поведение его совершенно изменилось. Он стал холоден ко мне, чего раньше никогда не случалось. Болезнь вернулась – и в более тяжелой форме. У него постоянные головные боли.

Врачи не понимают, в чем дело. Симптомы не похожи на то, с чем они до сих пор сталкивались, анализы ничего не показывают, лекарства не действуют. Он несколько раз ложился в больницу, но без результата.

Иногда температура спадает, и на день-другой у него наступает просветление. Потом возобновляются головные боли, а с ними– и галлюцинации. Они очень напоминают те, что мучили вас в прошлом году. Вчера он сказал мне, что видел во сне человека в капюшоне на длинной темной улице и слышал много голосов.

Он хочет увидеть Вас. Я сказала ему, что вы за границей и до конца лета не вернетесь, что с Вами никак не связаться, но он все равно настаивает, чтобы я попыталась Вас найти. Он хочет что-то Вам рассказать. Мне он не говорит, что именно. Я думаю, он за Вас боится, мне кажется, он что-то знает о Милне.

Эндрю, я не хочу волновать Яна. Мне кажется, что встреча с Вами его взволнует, но он страшно нервничает оттого, что я все откладываю написать Вам. Ну, вот я и написала, если только письмо это до Вас дойдет. Если можете, приезжайте, если нет – напишите. Ваше письмо может немного его успокоить. Если Вы порвали с Милном, напишите, пожалуйста, ему об этом. Мне кажется, он боится его больше всего на свете. Хотя нет, есть кто-то из его компании, о ком Ян хочет предупредить Вас. Он говорит, что Вы должны знать что-то, иначе будет слишком поздно".

Она начата писать что-то еще, но потом вычеркнула и начала снова. Возможно, с тех пор прошло немного времени. Почерк ее стал еще более неуверенным.

"Вчера вечером на ступенях нашей лестницы что-то притаилось. Я не знаю, что это было или когда это опять появится. Но все время, пока оно там находилось, у Яна была высокая температура. Когда он пришел в себя, то спросил, там ли оно еще. Я ничего не видела, но слышала звуки.

Приезжайте, если можете, но только быстрее. Он слабеет с каждым днем. Я думаю, он долго не протянет, если Вы не приедете и не уверите его в том, что все хорошо. Генриетта".

Глава 11

На следующее утро мы отправились в Фес. Я слишком далеко заехал, так что возвращаться не было никакого смысла. И, если честно, я боялся Дункана. Кто знает, что он сделает, скажи я ему, что вместо того, чтобы продолжить путешествие, я помчусь к постели больного друга-священника. Я успокаивал себя, говорил, что Генриетта преувеличивает: не может быть, чтобы Ян был так уж плох; в Эдинбурге лучшие медицинские силы Европы, в конце концов, впереди еще много времени. Самое лучшее было позвонить по телефону или написать письмо по приезде в Фес.

Мы приехали на поезде в середине дня. Здесь были другое солнце и другое небо. Море теперь от нас далеко. Мы находились в предгорьях Среднего Атласа. Сердце мое билось здесь иначе. Я чувствовал, что Европа осталась далеко позади, даже те ее жалкие огрызки, что порой встречались на улицах Танжера и Касабланки. Это был совершенно иной мир и другое столетие, а если говорить совершенно точно – это было место, где время не имело никакого значения.

Фес, как и многие другие современные города Северной Африки, делится на две главные части: Старый город, или медина[3] – к северу, и построенный французами Билль Нувель (Новый город) – к северо-востоку. Разделены они не только географически. Одна часть – это мир гостиниц, кафе, однообразно модных магазинов, скучный, заурядный и к тому же грязный. Другая же часть – это свет и тень, раскинувшийся во все стороны сказочный лабиринт лавчонок, домов и мечетей, где прошлое – это все. А вокруг – горы с обширными кладбищами, зеленые крыши и квадратные минареты.

За нами приехал автомобиль, чтобы везти нас в старую часть города. Это было недалеко. Вскоре мы остановились возле ворот Баб-Бу-Джелуд, и водитель сказал, чтобы мы выходили, так как автомобилям запрещено ездить по улицам медины.

С нами приключился странный эпизод. Мы ожидали, пока водитель выгрузит наши вещи на землю. Толпа детей и молодых людей окружила нас, приняв за туристов и наперебой предлагая свою помощь в качестве гидов. Дункан молчал, и я последовал его примеру. Через несколько минут гомон прекратился, и наступила тишина. Молодой человек, одетый в белое, подошел к нам и взял Дункана за руку.

вернуться

3

Медина (араб. – город) – городское ядро или старый город, обнесенный стенами с укрепленными воротами, бастионами и башнями (обычно прямоугольными в плане), с зубчатым парапетом.