— Вы понимаете, почему не можете вспомнить? Понимаете, что находитесь под гипнозом?
— Да, понимаю.
— Ну, так попытайтесь пробиться через гипноз. Старайтесь вспомнить, старайтесь изо всех сил. Вы ведь знаете, как его зовут. Вы не далее как сегодня несколько раз слышали и сами произносили его имя. Ну, давайте же: как его зовут?
Я закрыл глаза, напрягая мозг. Я рылся в памяти, старался извлечь из нее нужное имя, но не мог. Будто доктор спрашивал у меня фамилию прохожего на улице.
— Когда я снова стукну карандашом по креслу, вы вспомните.
— Он опустил карандаш на кожаную обивку и спросил:
— Как его зовут?
— Рюбен Прайен…
— Превосходно. Когда я хлопну в ладоши, вы полностью выйдете из состояния гипноза. От него не останется никакого следа. Гипнотическое внушение пройдет без остатка. — Он ударил в ладоши, негромко, но отрывисто и звонко. — Чувствуете себя нормально?
— Превосходно.
— Ну что ж, сеанс прошел хорошо, вы великолепный партнер. У меня предчувствие, что вы пройдете. В следующий раз я, быть может, заставлю вас лаять тюленем и есть живую рыбу…
Затем я рассматривал кляксы Роршаха и исповедовался Россофу в том, какие мысли они навевают. Я разглядывал картинки, истолковывал их и даже нарисовал несколько собственных. Меня испытывали на ложь и на правдивость. Я рассказывал о себе и отвечал на вопросы. С повязкой на глазах я брал со стола различные предметы и на ощупь определял их размеры, форму, а иной раз и назначение. Наконец Россоф заявил:
— Достаточно. Более чем достаточно. Как правило, я растягиваю тесты на несколько дней, иногда на целую неделю, однако… Мы же сами до сих пор не знаем толком, что нам надо, — на черта мне притворяться, будто я умею точно определить, отвечает ли человек требованиям для свершения, быть может, вообще неосуществимого?! В вас я почти уверен, и никакие тесты уже не в состоянии поколебать меня в моем убеждении. Впрочем, все они лишь подтверждают его. Насколько я способен судить, вы нам подходите.
Он бросил взгляд на закрытую дверь кабинета и прислушался. Оттуда доносился невнятный мужской голос и женский смех.
— Рюб, — крикнул Россоф, — хватит приставать к Алисе, идите сюда!
Дверь открылась, и появился старик, очень высокий и худой.
Россоф быстро встал.
— Я не Рюб, — сказал старик, — и к Алисе я, увы, не приставал…
Россоф представил нас друг другу. Это оказался доктор Данцигер, директор проекта. Мы обменялись рукопожатием. Рука у Данцигера была большая, волосатая, со вздутыми венами, такая большая, что моя ладонь совсем утонула в ней, а его глаза впились в меня вопросительно и возбужденно, словно стараясь сразу же выведать всю мою подноготную.
— Как он, прошел? — торопливо спросил Данцигер, и, пока Россоф отвечал, настала моя очередь изучать директора.
Он был из тех людей, которых запоминаешь с первого взгляда и на всю жизнь. Лет ему было, по-моему, шестьдесят пять — шестьдесят шесть, глубокие морщины залегли на лбу и щеках; на щеках они выглядели как три пары скобок, начинавшихся в уголках рта и тянувшихся к скулам, и когда он улыбался, эти скобки становились еще шире и глубже. Загорелый, лысый — на лысине у него красовались веснушки, а уцелевшие по бокам головы волосы были черными или, может, крашеными. Рослый — метр девяносто пять, если не больше, худой, с широкими, хоть и сутулыми плечами. Носил он легкомысленный, синенький в горошек галстук-бабочку, старомодный бежевый двубортный пиджак, а под ним застегнутый на все пуговицы коричневый шерстяной жилет. И, невзирая на возраст, выглядел он крепким, живым и мужественным; мне подумалось даже, что он бы, может, вовсе не прочь поприставать к Алисе, да и она, наверно, не особенно бы возражала…
— Так вы говорите — да? — медленно переспросил он. Россоф кивнул. — Ну, так и я тоже — да. Я изучил все материалы, какие у нас есть на него, и звучит все это вполне подходяще…
Он повернулся ко мне и несколько секунд испытующе глядел на меня; тем временем в кабинет вошел Рюб и неслышно прикрыл за собой дверь. Я начал даже чувствовать себя неловко под пристальным взглядом Данцигера, когда тот неожиданно улыбнулся.
— Ладно! — воскликнул он. — Теперь вы, вероятно, хотите узнать, во что же вас все-таки втравили. Ну что ж, сперва Рюб вам покажет, а затем я попытаюсь объяснить.
Он схватился большими веснушчатыми руками за лацканы пиджака и опять уставился на меня, слегка улыбаясь и медленно покачивая головой; в этом движении мне почудилось одобрение, и я почувствовал себя польщенным более, чем мог бы ожидать.
3
По коридорам, которыми вел меня Рюб, сновали люди. Мужчины и женщины, в большинстве своем молодые, входили в кабинеты, выходили из них, проходили мимо. И каждый, он или она, кивая Рюбу или заговаривая с ним, неизменно с любопытством смотрел на меня. Рюб наблюдал за мной, слегка усмехаясь, и когда я в свою очередь взглянул на него, спросил:
— Ну, и что же вы думаете увидеть? Я попытался найти хоть какой-нибудь ответ, но не нашел и покачал головой.
— Не имею ни малейшего представления, Рюб.
— Вы уж извините, что все так таинственно, но объяснения дает директор, а не я. И нужно показать вам это, прежде чем он сможет хоть что-то объяснить.
Мы повернули за угол, потом повернули еще раз и попали в коридор, значительно более узкий, чем прежние. Повернули снова и очутились в совсем уж узеньком, но довольно длинном проходе.
Одна из стен здесь была глухая. В другую был врезан ряд двойных стекол, сквозь которые хорошо просматривались инструктажные, как Рюб назвал их, кабинеты. Первые три кабинета оказались пустыми — оборудование там было, как в обычных классных комнатах. Шесть-восемь деревянных стульев-парт — с одной стороны подлокотник заканчивался письменным столиком; классные доски, кафедры для преподавателей. В четвертой точно такой же комнате сидели двое: один за кафедрой, другой лицом к нему на стуле-парте, — и мы остановились.
— Мы их видим, они нас нет, — пояснил Рюб. — Всем это известно, но так лучше, чтобы не мешать занятиям…
Тот, кто сидел за партой, говорил, то и дело запинаясь и время от времени задумчиво потирая лицо рукой. Лет сорока, худой и смуглый, одетый в темно-синий джемпер и белую рубашку с открытым воротом, он выглядел гораздо старше своего инструктора. Рядом с окошком в стену была утоплена панель из нержавеющей стали с двумя кнопками. Рюб нажал одну из них, и мы услышали голос ученика из зарешеченного динамика над окошком.
Он говорил на иностранном языке, и секунд через десять мне померещилось, будто я знаю, на каком: я уже почти объявил об этом вслух, но все-таки удержался. Первое впечатление было такое, что это французский — язык, который я могу отличить от других, — потом меня одолели сомнения. Я прислушался повнимательнее: отдельные слова, почти наверняка, попадались французские, но выговор был какой-то невнятный. Ученик говорил и говорил, и теперь довольно бегло, лишь иногда инструктор поправлял произношение, и тот несколько раз подряд повторял одно и то же слово, прежде чем продолжать.
— Это французский?
По усмешке Рюба я понял, что он только и ждал подобного вопроса.
— Да, но средневековый французский. Так говорили четыреста с лишним лет назад…
Он нажал другую кнопку, динамик смолк, лишь губы человека за стеклом продолжали шевелиться, — и мы двинулись дальше. У следующего окошка Рюб нажал кнопку сразу же, я услышал, как кто-то крякнул, затем раздался удар дерева по дереву; остановившись подле Рюба, я заглянул в комнату.
Мебели в ней не было совсем, стены обтягивала тяжелая парусина, а на полу двое мужчин вели штыковой бой. Один носил плоскую каску, гимнастерку цвета хаки с высоким воротником и обмотки — форму солдата американской армии времен первой мировой войны. Другой был в черных сапогах, серой форме и глубокой каске немецкой армии. Штыки отливали старинным серебристым цветом, и я понял, что они из крашеной резины. Лица мужчин блестели от пота, гимнастерки потемнели под мышками и на спине, а они все кололи, отбивали, наступали, отступали, крякая в такт ударам винтовок. Вдруг немец стремительно отскочил, сделал ложный выпад, увернулся от удара противника и всадил штык прямо тому в живот, так что резина перегнулась пополам.