Черепичная эта крыша представляла собой многоскатный комплекс башенок всевозможных размеров; в центре над ними расположилась самая высокая башня, квадратная, расписная, с огороженной у основания площадкой. С одной стороны на башне виднелся круг, а в нем надпись «Вестерн юнион телеграф Ко», и я заметил, что многие из телеграфных проводов берут начало на этой крыше. На самом верху башни торчала мачта, на ней трепетал по ветру американский флаг, а чуть ниже флага на мачту был насажен большой ярко-красный шар, видимый, вероятно, на много километров вокруг.
Я не ведал, чего и ждать, однако остановился вместе со всеми и тоже вытащил часы — они показывали без двух минут двенадцать. И вдруг по толпе прокатился шорох, красный шар скользнул по мачте вниз, и мужчина рядом со мной пробормотал:
«Ровно полдень». Он осторожно подвел часы, и я сделал то же самое. Вокруг раздалось щелканье сотен закрываемых крышек, и сотни людей, выстроившихся вдоль Бродвея, разом повернулись и вновь превратились в поток пешеходов. Я не сдержал улыбки: мне понравилась эта маленькая церемония, на несколько секунд объединившая сотни незнакомых людей.
Где-то позади меня зазвенели куранты, и я увидел источник знакомой мелодии; неподалеку стоял мой старый друг — церковь Троицы. Перезвон на морозе был чистым и напевным, и я поспешил к ней. Пройдя десятка два шагов, я прислонился к телеграфному столбу и сделал быстрый набросок — позже я закончил его. Я неоднократно и раньше рисовал церковь Троицы, но впервые на моей памяти шпиль ее темнел на фоне неба, возвышаясь над всеми зданиями окрест.
Признаться, было у меня поползновение дорисовать призраки домов-гигантов, которые, придет день, окружат церковь Троицы, похоронив ее на дне узкого каньона. Но я как раз проходил мимо церковного портала, и четверо-пятеро слонявшихся неподалеку субъектов, мгновенно раскусив меня, закричали хором:
— Поднимитесь на колокольню, сэр! Самая высокая точка города! Отличный вид!..
В моем распоряжении еще оставалось какое-то время, и я кивнул тому из них, который, казалось, больше других нуждался в деньгах. Он повел меня внутрь и вверх, по крутым, завитым бесконечной спиралью каменным ступеням, мимо звонницы, а затем и самих колоколов, гудевших так оглушительно, что отдельных нот было просто не различить. Наконец, мы добрались до верха — до деревянной площадки, подвешенной под узкими незастекленными окнами, и я выглянул наружу.
Небо было серо-стальным, воздух — прозрачным, так что любая деталь проступала, точно выгравированная. Глядя поверх низких крыш, я видел обе реки, Гудзон и Ист-Ривер; вода, особенно в Гудзоне, была морщинистая, свинцово-серая. Слева вдоль Саут-стрит высились сотни и сотни мачт; я видел паромы с большими колесами по бокам; видел шпили; церквей, возносящиеся над городом, куда ни посмотри; видел поразительно много деревьев, особенно в западной стороне, и опять подумал о Париже; а внизу, под собой, я видел тротуары Бродвея, крошечные кружочки цилиндров на головах, чуть покачивающиеся и поблескивающие в чистом зимнем свете. Из другого окна я выглянул в сторону почтамта и ратуши. За ними к востоку на фоне неба резко вырисовывались свежесложенные каменные башни, поддерживающие толстенные тросы, на которых со временем повиснет проезжая часть Бруклинского моста; я видел рабочих, копошащихся на временных мостках высоко над рекой.
Это был действительно отличный вид на город с точки, которая в ту эпоху играла роль обзорной площадки «Эмпайр стейт билдинг» далекого будущего. «И ничего смешного в таком сравнении нет, — подумал я, разглядывая город внизу, — ведь сейчас колокольня, безусловно, самая высокая точка Нью-Йорка, как бы ни задавили ее впоследствии неимоверно более высокие здания. И если когда-нибудь мне доведется вновь подняться на девяносто с лишним этажей, чтобы окинуть взглядом пасмурный, задушенный смогом Нью-Йорк, и я сравню тот вид с этим — резко очерченным, более близким видом на не столь высокий, но куда более приятный город, — кому из нас смеяться тогда?»
Мне хотелось зарисовать раскрывшуюся передо мной панораму, однако даже самый грубый набросок потребовал бы нескольких часов, а мне уже надо было спешить. Спустившись вниз, я дал своему гиду четверть доллара, чему тот страшно обрадовался; потом я быстрыми шагами направился в сторону ратуши.
14
В двадцать четыре минуты первого я уже стоял у одного из окон на первом этаже почтамта и глядел через улицу на маленький зимний парк и на людей, снующих по его проложенным крест-накрест дорожкам, — и внезапно с новой силой почувствовал всю необычность происходящего. Прильнув к почерневшему от копоти стеклу, я припомнил записку, которую видел когда-то в комнате Кейт, бумагу с пожелтевшими краями, рыжие от времени чернила. И встреча в сквере, о которой говорилось в этой записке, снова стала для меня легендой, происшествием, давно закончившимся и давно позабытым.
Неужели оно случится сейчас, у меня на глазах? Я просто не мог поверить, что так оно и будет. Через парк и мимо него все шли и шли неизвестные мне люди. Прямо передо мной и немного справа, на той стороне улицы Парк-роу, виднелось пятиэтажное здание «Нью-Йорк таймс». Рядом, стена к стене, поднимался еще один пятиэтажный каменный дом — ничем не примечательный, такой же точно, как «Таймс» и десятки ему подобных в этом районе, — со множеством узких высоких окон и узких вывесок под окнами. И с подъездом. Глаза мои скользнули к подъезду — там стоял Джейк Пикеринг.
Я-то его видел, однако из парка заметить его было нельзя. Он и старался остаться незамеченным, стоял, прижимаясь к стене, — сам подъезд был нишей, утопленной в фасаде. Пикеринг озирался по сторонам, осмотрел улицу, потом парк. Убедившись, видимо, что все в порядке, быстро вышел из подъезда, пересек тротуар, потом, ныряя между экипажами, перебежал Парк-роу и направился в парк. Добрался до центральной площадки, где сходилось большинство дорожек, и опять встал, сдвинув цилиндр на затылок, расстегнув пальто, глубоко засунув руки в карманы брюк и самоуверенно закусив сигару.
Прошло пять минут. Я видел, как он дышит: на улице было холодно, и он сам почувствовал стужу и начал размеренно ходить взад-вперед, десять метров в одну сторону, десять в другую. Но пальто он не застегнул и не вынул ни рук из карманов, ни сигары изо рта. Время от времени он затягивался, сизый дымок смешивался с белым паром дыхания. Меня неожиданно осенило, что это поза — поза совершенно спокойного, уверенного в себе человека. И поза ему удавалась: и медленные шаги, и весь его облик свидетельствовали о том, что он спокоен и доволен собой и вовсе даже не замечает холода.
Прошло еще пять минут — часы на ратуше показывали двенадцать тридцать пять. А когда я перевел взгляд с часов обратно на дорожки парка, тот, другой, уже находился в парке и торопливо шел с западной его стороны к центру. В руке, затянутой в перчатку, мелькнула голубая искорка, и я понял, что это конверт, отправленный Пикерингом, и что тот, другой, вытащил его как опознавательный знак. Давнее происшествие перестало быть давним; по спине у меня пробежал холодок — я присутствовал при его начале.
Пикеринг тоже увидел того, кого ждал, и пошел ему навстречу; грязное окно затуманилось от моего дыхания — я прижался слишком близко к стеклу и теперь поневоле вынужден был отодвинуться. Оба остановились лицом к лицу. Вновь пришедший спрятал конверт во внутренний карман пальто, Пикеринг вынул сигару изо рта, и я увидел, как у него задвигалась борода — он заговорил, и как шевельнулась борода у второго — тот ответил. Издали они походили на двух чернобородых близнецов, столкнувшихся нос к носу: оба в блестящих цилиндрах, одеты почти одинаково, оба с характерными для своего времени осанистыми фигурами. Оба синхронно повернули головы, осматривая парк, и я едва поборол в себе желание пригнуться, чтобы меня не заметили. Потом Пикеринг показал куда-то пальцем, и они пошли наискосок через парк в мою сторону к скамейке, защищенной от ветра высоким каменным постаментом памятника. Когда они подошли к скамейке и сели, постамент почти скрыл их от меня — теперь я видел лишь колено и плечо одного из них.