Разрушит ли брак ее дальнейшую жизнь? Хотя знакомы мы с Джулией были в общей сложности лишь несколько часов, я полагал, что главное о ней я знаю. Если умеешь создать достоверный портрет человека, то, пока рисуешь этот портрет, узнаешь о своей модели больше, чем за многие дни и даже недели поверхностного знакомства. Мне всегда нравился рассказ, который вы, возможно, тоже читали: про психиатра — в то время его, конечно, называли «доктор по душевным болезням», — который долго вглядывался в портрет одного из бывших своих пациентов, написанный то ли Сарджентом, то ли Уислером,[10] уж не помню точно. Так вот, постояв у портрета минут двадцать, психиатр сказал о больном: «Теперь я наконец понял, что с ним было». Я, разумеется, не Уислер и не Сарджент, нет во мне ни их таланта, ни их проницательности. Но чтобы верно запечатлеть человека на бумаге или на холсте, нужно разглядеть в нем больше, чем может увидеть фотоаппарат. И я — да, я был уверен, что для девушки по имени Джулия Шарбонно жизнь в качестве жены Джейка Пикеринга — это не жизнь, что на лицо, которое я нарисовал, ляжет тогда печать неизбывного горького несчастья, — и я не собирался, я не мог этого допустить.
Последствия для будущего от вмешательства в события прошлого? Я пожал плечами: любое действие в прошлом неизбежно имеет последствия в любом возможном будущем. Влиять на ход событий в моем собственном времени — значит оказывать всякого рода непредвиденные воздействия на какое-нибудь и чье-нибудь другое будущее, а мы только этим и занимаемся всю свою жизнь. Так что придется уж тому будущему, которое для моих современников настоящее, подвергнуться определенному риску. Теперь-то я твердо знал, что не брошу Джулию на произвол судьбы, словно мы там у себя, в двадцатом веке, боги, а она ничто. Я знал, что найду способ расстроить ее помолвку с Джейком Пикерингом, и внезапно задал себе вопрос: а кто поручится, что последствия моего решения, если они вообще будут, не окажутся к лучшему? Уж какой-какой, а двадцатый век стоило бы улучшить хотя бы отчасти.
18
Я выскочил на улицу сразу же после завтрака — у меня едва хватило терпения высидеть его до конца. Вместе с завтраком тетя Ада подала свежий номер «Нью-Йорк таймс», но я и не пытался читать; единственное, на что я годился, — это вновь и вновь повторять про себя: «Сегодня решающий день». Сегодня в полночь Пикеринг встретится с Кармоди в парке ратуши. И я тоже буду там во что бы то ни стало и, если интуиция меня не обманывает, узнаю, наконец, что скрывается за словами из голубого конверта: «гибель… мира в пламени пожара». Слова казались совершенно бессмысленными, но какой-то смысл в них был: именно из-за них много лет спустя Эндрю Кармоди пустил себе пулю в сердце.
Сам не понимаю, как мог я оказаться настолько легкомыслен — да просто глуп, — но мне представилось, что единственная моя задача — как-нибудь убить день, пока не придет время отправиться в парк ратуши на свидание Кармоди с Пикерингом. Я поднялся наверх, в комнату Феликса, и взял его фотокамеру, благо он не только разрешил мне это, а даже настаивал и вчера в таверне Гейба повторил свое предложение. Камера заряжалась пластинками, которые хранились в коробке в шкафу. Там же я обнаружил лакированный деревянный ящик для переноски кассет, а уж объектов для съемки, которые меня интересовали, по городу набиралось больше чем достаточно.
Остров Манхэттен в действительности совсем не велик — его можно за день пройти пешком из конца в конец. Начал я с того, что надземкой отправился к району Бэттери на южной его оконечности. Поезда пришлось подождать, и я успел навести камеру на резкость; потом, откуда ни возьмись, меня кольнуло беспокойство: а нет ли какого-то более важного, совершенно необходимого дела, которым следовало бы заняться не откладывая? Но платформа уже начала мелко дрожать у меня под ногами, вдали со стороны центра показался поезд — не мой, но для снимка это не имело значения, — и я поднял камеру наизготовку. Вот что у меня получилось. И пока я снимал, а потом менял пластинку, мои сомнения улетучились.
Надземкой же я добрался до Бруклинского моста и, как истый турист, залез на башню по системе деревянных лестниц, старательно не глядя вниз, пока не ступил на верхнюю площадку. Не дав себе ни секунды на размышление, я двинулся дальше, по временным деревянным мосткам, подвешенным над рекой. Но как они качались! А единственная опора для рук — натянутый сбоку тоненький трос, и если споткнешься, то без помех полетишь вниз, вниз, вниз… Где-то там, на границе бесконечности, текла свинцово-серая вода, в строящейся проезжей части моста зияли страшные пустоты. Десять шагов — и я изнемог. Попытался повернуть назад, но навстречу шли двое мужчин. Разминуться с ними и вернуться к башне не представлялось возможным; я твердо знал, что если попытаюсь, то непременно свалюсь.
В течение бесконечных минут, часов и лет я принуждал себя переставлять ноги — одну за другой, шаг за шагом, а рука судорожно сжимала трос с такой силой, что ладонь почернела от грязи и начала кровоточить. Наконец я достиг верхней площадки Бруклинской башни, поразительно устойчивой, замечательно просторной, и долго стоял, сглатывая слюну, ощущая, как на лице высыхает испарина страха.
Обратно на Манхэттен я отправился на пароме.
Не успел я отойти от моста и пятидесяти метров, как оказался среди трущоб, а через два квартала увидел много больше, чем мне хотелось бы. Снега на тротуарах не осталось, зато бочек с мусором собралось столько, словно их не убирали неделями, да, наверно, так оно и было. А на мостовых и того хуже: сточные канавы, забитые снегом, а поверх — почти сплошная корка мусора, грязи, отбросов и помоев всех сортов. Взгляните на снимок. В наше время мы не слишком-то заботимся о судьбах бедняков, но в девятнадцатом веке, по-видимому, заботились и того меньше.
Назовите это трусостью, но что я мог тут поделать! А впечатление создавалось слишком гнетущее, и я ускорил шаги, стремясь как можно быстрее выбраться отсюда в центр. Я шел в направлении ратуши и, достигнув Парк-роу, бросил взгляд влево, на здание «Таймс» и на соседний дом, где Джейк оборудовал свою тайную контору. И вдруг меня словно молнией обожгла мысль: да ведь они в парке не останутся! На секунду я утратил способность двигаться. Как же я не сообразил раньше? Каким же надо быть ослом, чтобы хоть на мгновение представить себе Пикеринга и Кармоди сидящими в парке среди полуночной тьмы!
Я свернул на Парк-роу в сторону «дома Поттера». Но вся моя догадка, несомненно, верна. Никаких документов Джейк в парк не принесет — хотя бы потому, что их тогда могут отобрать силой какие-нибудь сообщники Кармоди. Кроме того, ему ведь захочется пересчитать деньги. Что же касается Кармоди, то он никоим образом не отдаст денег, пока не увидит документов Пикеринга собственными глазами. Сделка совершится в конторе Джейка — иначе просто не может быть. И я не сумею подслушать, о чем у них пойдет речь.
Как и в прошлый раз, я остановился и окинул дом взглядом. Дом не изменился: те же одинаковые ряды узких, закругленных сверху окон, те же витрины на уровне улицы, по обыкновению грязные, откровенно вопрошающие полнейшую безнадежность; те же наклонные вывески: «Скоттиш Америкэн», «Удобрения, поля, фермы», «Оптовик» — на четвертом этаже, «Сайнтифик Америкэн» — на третьем и рядом та, на которую я глянул опять без малейшего интереса и которую мне было суждено запомнить на всю жизнь:
«Нью-Йорк обсервер».
Без какой-то определенной цели, разве что посмотреть на другие фасады — впрочем, они ничем не отличались от первого, — я обошел дом вокруг по Бикмен-стрит, затем по Нассау-стрит и там уже вошел в подъезд. На сей раз из вестибюля я не услышал ни пилы, ни гвоздодера, а когда поднялся на второй этаж, дверь комнаты, где тогда работали плотники, оказалась закрыта. И не просто закрыта, а намертво заколочена досками от пола до потолка и заляпана предупреждениями: очевидно, перекрытие здесь уже сняли. Карабкаясь на третий этаж, я успел подумать: а вдруг плотники уже там или вот-вот придут туда и это каким-то образом мне поможет?…
10
Уислер, Джеймс (1834–1903) и Сарджент, Джон Сингер (1856–1925) известные американские художники-реалисты.