Конечно, я совершил непростительную ошибку, упустив из виду обстоятельство, разумевшееся само собой: что такой человек, как Джейк Пикеринг, ненавидящий свою работу и свое положение клерка, после свидания с Кармоди немедля вернется в муниципалитет и возьмет расчет. И вот — на сей раз я не видел, как он подошел к дому, — входная дверь открылась, закрылась, и он, как вчера, стоял на пороге гостиной. Но сегодня он слегка покачивался, и галстук у него съехал вниз. Пальто по обыкновению было расстегнуто, руки засунуты в карманы брюк, а шляпа сдвинута на затылок, но при этом еще и выпачкана в грязи.

Если он и потерял контроль над собой, то лишь отчасти: он был пьян, но вполне способен соображать, что происходит. И Джулия и я безмолвно уставились на него, а он переводил взгляд с ее лица на рисунок, с рисунка на ее лицо и обратно. Жили на земле некогда племена, которые не позволяли придавать изображению сходство с собой — они опасались. что оно отберет себе часть их души. Может статься, что и Джейк, не понимая этого и не догадываясь об этом, испытывал подобное же подсознательное чувство. Потому что его выводил из равновесия сам факт, что я рисовал Джулию, словно, по его мнению, мои глаза на ее лице и движения карандаша, воспроизводящего ее портрет, составляли предел интимности. Впрочем, пожалуй, эта гипербола не лишена оснований. Так или иначе, ситуация создалась для него невыносимая; его обуревала даже не злость, а нечто за пределами мышления — неистовая, всепоглощающая ярость. Он вытянул руку и, по-звериному оскалив зубы, показал на меня пальцем; вероятно, просто не существовало слов, чтобы выразить то, что он чувствовал. Потом рука его описала небольшую дугу, к палец переместился на Джулию. Шея у него, казалось, вспухла от напряжения, а голос, когда он наконец заговорил, звучал так хрипло, что с трудом различались слова.

— Погодите. Оставайтесь здесь. Погодите. Я вам покажу…

Потом, почти проворно и не качаясь, он круто повернулся и ушел обратно на улицу, хлопнув наружной дверью.

Я закончил портрет; в самом деле, теперь-то мне терять было нечего. Когда за Джейком захлопнулась дверь, я посмотрел на Джулию и даже рот приоткрыл, чтобы сказать что-нибудь, но потом просто пожал плечами. Да и что я мог сказать — разве только «Ну и ну» или другую какую-нибудь бессмыслицу. А Джулия выжала из себя улыбку и тоже передернула плечами, но лицо ее побелело как полотно — и оставалось белым. Что послужило причиной тому — неожиданность, возмущение, страх, — не знаю. Но она была еще и своевольна, и оставшиеся десять минут позировала, упрямо приподняв подбородок.

Как бы там и что бы там ни случилось, а портрет удался. Пришли остальные жильцы: Байрон Доувермен, за ним Мод Торренс; оба задержались на секунду, чтоб взглянуть на мою работу и похвалить ее. Из кухни появилась тетя Ада с сообщением, что кушать будет подано через пять минут. Она тоже полюбовалась рисунком и, раз уж я все равно задержался, настояла, чтобы я поужинал. Пришлось согласиться, чтобы не подумали, будто я убегаю от Джейка, оставляя Джулию объясняться с ним один на один; все, что мог, я уже натворил. Я готов признать, что немного трусил — бог весть, чего еще ждать от этого типа, — но трусил не без одновременного любопытства. Джулии портрет тоже понравился — она подняла на меня глаза и попросила надписать ей его на память. Доставая карандаш из кармана, я ломал голову над текстом: не мог же я просто расписаться и точка. «А, — решил я в конце концов, — семь бед — один ответ». И написал:

«Джулии, с искренней симпатией и восхищением», — а про себя добавил: «И пропади ты, Джейк, пропадом». И поставил подпись.

За два дня, что я провел здесь, я почти не вспоминал ни о Рюбе Прайене, ни о докторе Данцигере, ни об Оскаре Россофе, ни о полковнике Эстергази, ни даже о проекте как таковом; они застыли где-то в глубине моего сознания далекими неподвижными точками, словно я смотрел на них в перевернутый телескоп. Однако за ужином они постепенно вновь обрели реальность: что они все подумают, выслушав мой рассказ? Что я нарушал естественный ход событий, вмешивался в них с недопустимой бестактностью? Вероятно, да; и, возможно, они даже будут правы, но я все равно не представлял себе, как можно было чего-нибудь избежать. За ужином говорили в основном о Гито и чуть-чуть о погоде, но меня это уже не интересовало. Для меня Гито вновь становился не более чем именем в старой книге — осужденный, казненный, давно забытый, кому он нужен в том мире, куда я готовился вернуться? Я механически ел, старался казаться заинтересованным, отвечал, когда ко мне обращались. Но по мере того как проект и связанные с ним люди вновь занимали в моих мыслях свои законные места, я все более и более отдалялся от этой эпохи и от этого дома.

Меня рывком вернули назад. Мы доедали ужин и не слышали, как открылась дверь на улицу — только по ногам вдруг пахнуло холодом. Я увидел, как Джулия, ее тетушка и Феликс, сидевшие напротив меня, уставились в гостиную не мигая, и обернулся одновременно с Байроном и Мод.

Он стоял посреди комнаты, под самой люстрой, вытаращившись на нас, словно вставший в рост медведь. Видно было, что он попал в какую-то историю: галстука не осталось, верхних пуговиц на рубашке — тоже, воротник был расстегнут и надорван, а на груди сквозь грязноватую ткань проступали капельки крови. И пока мы сидели, застыв в молчании, капельки проступали все сильнее, расползались по рубашке, соединяясь в кровавые пятна. Потом Джулия вскрикнула: «Джейк!..» — и резко встала, оттолкнув стул. Мы все тоже вскочили на ноги, но Джейк выкинул руки вперед и вверх, разжав пальцы как когти, и остановил нас. Руки его согнулись, он схватил себя за ворот и, рванув окровавленную рубашку, обнажил грудь. Нет, он не был ранен, вернее, не сильно и не в результате несчастного случая. На груди красовалась свежая татуировка — большие синечерные буквы.

Я испытал желание рассмеяться от нелепости происходящего, или выразить протест, или крепко зажмуриться и сделать вид, что не случилось ровным счетом ничего, сам не знаю, что я хотел сделать, что я чувствовал, — на груди у него было выколото «Джулия».

— Теперь это останется со мной на всю жизнь. — Он постучал себя пальцем по груди. — Ничто и никогда не сотрет этих букв. Пока я жив, ты будешь принадлежать мне, и этого тоже никто и никогда не изменит…

Он осмотрел нас всех, медленно переводя взгляд с одного на другого, повернулся и, преисполненный достоинства, отправился в переднюю, а потом наверх к себе в комнату — и мне уже не хотелось смеяться. Это был до крайности нелепый жест, почти немыслимый в том веке, к которому я привык. Но не в этом. Здесь, в эту эпоху, ничего абсурдного в поступке Джейка не было. И быть не могло: он действовал совершенно серьезно.

Джулия быстро прошла через столовую, побледнев, казалось, еще больше; через гостиную она почти пробежала, и мы услышали, что по лестнице она просто бежит. Саквояж свой я оставил в передней, пальто и шапка висели на большой вешалке с зеркалом посередине. Я не стал больше задерживаться — теперь я был здесь лишний.

У Лексингтон-авеню я взял извозчика и просидел всю дорогу, откинувшись назад и закрыв глаза. Что бы там ни происходило на улицах, меня оно сейчас не интересовало. Рассчитался я на углу Пятьдесят девятой и Пятой авеню, там же, где мы с Кейт вышли тогда из Сентрал-парка. Потом я углубился в парк и двинулся по аллеям, под редкими фонарями к северо-западу — и вскоре увидел впереди островерхий куб «Дакоты».

16

На следующий день я устроил себе выходной. Право же, я его заслужил; в конце концов он был мне просто необходим, необходим какой-то переход между двумя эпохами, между двумя мирами. Спал я в своей квартире в «Дакоте» и, хотя в этом вряд ли была прямая нужда, слегка загипнотизировал себя перед сном. Я лежал в темноте в большой резной деревянной кровати, надев ту же ночную рубашку, которую надевал в доме N19 по улице Грэмерси-парк, и знал, что где-то в центре города стоит старый почтамт с залом, освещенным круглыми газовыми фонарями; что во мраке нижнего Бродвея, перед аптекой, висит в своей узкой деревянной будке огромный градусник, показывающий сейчас, должно быть, градусов восемнадцать ниже нуля; что над ночными булыжными улицами Нью-Йорка, по эстакадам надземки, пыхтят игрушечные паровозики, освещая себе путь керосиновыми «прожекторами». Но утром, сказал я себе, я проснусь уже в своем времени. Я начал даже размышлять, как буду чувствовать себя в двадцатом веке на этот раз, но под влиянием самогипноза настолько расслабился, что почти спал, и, не успев ни до чего додуматься, заснул окончательно.