— «Нас»? Кто еще был с тобой, Сай?
Но я ответил, что в омнибусе, на одной скамейке со мной, сидели один или два других пассажира.
Быстрыми шагами вошел уже знакомый мне высокий лысоватый мужчина и остановился около нашего столика; в кафетерии воцарилась мертвая тишина. Усмехнувшись, он сообщил, что на данный момент все сверенные факты сходятся, и выразил уверенность, что сойдутся и остальные. Тишина немедленно взорвалась возбужденным гомоном.
В час пятнадцать собрался совет. Я сидел у края длинного стола в конференц-зале и в четвертый раз за день пересказывал свои впечатления. Оба ряда стульев у стола были заняты, с одной стороны добавили еще ряд складных стульев, но свободных не оставалось и там. Насколько я мог судить, оглядывая присутствующих, тут собрались все, с кем я сегодня уже встречался, плюс по крайней мере десяток новых, неизвестных мне лиц. Один из этих неизвестных, как позже сообщил мне Данцигер, был специальным представителем президента.
Я опять говорил в единственном числе, не упоминая о Кейт. Я знал, что мне еще придется рассказать о ней Данцигеру, но хотел, чтобы мы сначала остались одни. Я описывал каждый свой шаг, каждую увиденную и услышанную мелочь — и все это в абсолютной тишине. Вокруг стола и на раскладных стульях сидело, наверно, человек двадцать пять, и ни один не кашлянул и ни на секунду не отвел от меня взгляда. Может, кто-нибудь и закурил или откинулся на спинку стула, переменил позу или скрестил ноги; вероятно, да — отчет мой продолжался минут двадцать, не меньше. Но у меня осталось впечатление недвижной тишины, которую нарушал только мой голос, и такого сосредоточенного внимания, что я ощущал себя выступающим в луче какого-то невидимого юпитера.
Потом в течение получаса я отвечал на вопросы. В основном они в разной форме повторяли один и тот же, все тот же вопрос, на который не находилось ответа: «А как оно все-таки было? Что вы чувствовали?» Теперь они были возбуждены, они шевелились, хмурились, перешептывались, щелкали зажигалками. Потому что, как ни старался я вникать в детали, я не мог передать им сущности того, что со мной произошло; тайна оставалась тайной.
Одна серия вопросов — те, которые задавал сенатор, — отличалась от других по тону. По непонятным мне причинам он был настроен явно враждебно. Создавалось впечатление, будто он подозревает или по меньшей мере учитывает такую возможность, что я мистификатор. Сказать по чести, принимая во внимание все обстоятельства, я не могу назвать подобное подозрение совершенно безосновательным, но ведь, кроме него, никто и виду не подал, что не верит. Сенатор, например, не помнил, чтобы его дед когда-либо упоминал об омнибусе, похожем на тот, какой описал я. Провозгласив это, он хитро посмотрел на меня, будто поймал на лжи. Естественно, мне не оставалось ничего другого, кроме как пожать плечами и повторить, что я видел именно такой омнибус. Подозреваю, что он просто-напросто следовал инстинкту ловкого политикана — обеспечить себе путь к отступлению на случай, если что-нибудь потом обернется не так. Но тут Эстергази ловко прервал его каким-то незначительным вопросом, а затем позабыл предоставить ему слово повторно. Полковник поблагодарил меня, попросив не уходить из здания, пока не кончится обмен мнениями. Я сказал: «Да, конечно», он поблагодарил меня еще раз, и я принял это как указание, что могу идти. Когда я уходил, мне даже немного поаплодировали, и я покраснел.
Мне показалось, я целую вечность просидел в кабинете Рюба, листая старые номера журнала «Лайф» и вновь убеждаясь, как бывало в приемной врача, что совершенно невозможно определить, видел ты раньше данный конкретный номер или нет. Я просмотрел также «Плейбой» и «Журнал американской пехоты», а потом прогулялся по коридору в кафетерий за бутылочкой кока-колы, которую так и оставил недопитой. Раза два ко мне заходила секретарша Рюба и все допытывалась, как оно все-таки было «взаправду», а я в который уже раз подыскивал слова, чтобы передать свои ощущения. Наконец, в начале пятого, она зашла в третий раз — сообщить, что меня просят в конференц-зал.
Мне ни разу не случалось попадать в комнату присяжных заседателей после того, как они провели в ней взаперти несколько часов, но думаю, что и вид и атмосфера там должны быть именно такими. В конференц-зале имелась установка для кондиционирования воздуха, так что дым рассосался, но пепельницы уже не вмещали окурков и над столом висел отчетливый сигаретный запах. Пиджаки были сняты, галстуки приспущены, блокноты исчерчены каракулями, на столе лежали мятые бумажные шарики и даже переломленный пополам карандаш; лица у большинства были решителные, а кое у кого — угрюмые. Едва я вошел, Эстергази встал с любезной улыбкой. Он-то оставался совершенно спокоен, пиджак застегнут, рубашка не смята. Непринужденным жестом он указал мне на стул, на котором я сидел раньше, подождал, когда я сяду, сел сам, поставил локти на стол и изящно сомкнул руки.
— Мне очень жаль, что мы заставили вас так долго ждать; вы, вероятно, устали и физически и морально, — сказал он вроде бы участливо, и я пробормотал какой-то вежливый ответ.
Видимо, я ждал, что первым возьмет слово Данцигер, и бросил взгляд вдоль стола на него. Одна большая рука директора лежала на краю стола, но стул был немного отодвинут, словно он — шевельнулась в голове мысль — отмежевывается от остальных. И выражение лица было… рассерженным? Нет, пожалуй; скорее всего лицо ничего не выражало. Никак не удавалось определить, что он чувствует или думает, — а может статься, он просто устал. Говорил Эстергази.
— Мы должны были заслушать все мнения, мы хотели учесть все оттенки мнений, прежде чем принять столь важное решение, как то, с которым, — он обвел глазами сидящих вокруг стола, — мы сейчас все согласны.
Он улыбнулся и секунды две внимательно смотрел на меня, и я вдруг понят, что интересую его как личность, а не только как человек, выполнивший трудное задание.
— Ваше первое «путешествие», если его можно так назвать, осуществлялось со всеми возможными предосторожностями. Никто вас не видел и не слышал, и никаких следов от вашего кратковременного пребывания в прошлом не осталось. Вмешательства в события прошлого не происходило вообще — вы не воздействовали на него ни на йоту. Однако второе ваше путешествие было — умышленно, согласно плану — более смелым. Вы опять-таки не вмешивались в события, если только не считать, — он расцепил руки и поднял указательный палец, как лектор из военной академии, требующий тишины. — если не считать само ваше присутствие событием. Событие, конечно, незначительное, но на сей раз вас видели, с вами, хотя бы кратко, разговаривали. Какие мысли могли возникнуть вследствие встречи с вами? Могли ли они как-то, в большей или меньшей степени, повлиять на последующие события? В этом заключалась опасность, и серьезная опасность, но, — тут он стукнул кулаком по столу, впрочем, совершенно беззвучно, и старательно подчеркнул каждое слово, — опасность уже позади, риск оправдал себя. Мы пошли на этот риск, и вот перед нами полный доклад, и опять-таки нет ни малейшего указания на то, что ваше присутствие в прошлом хоть как-нибудь повлияло на события настоящего.
Он помолчал и вдруг добродушно осклабился.
— И должен вам сказать, что меня лично это нисколько не удивляет. Это подтверждает гипотезу, с которой согласно большинство из нас и с которой, я убежден, рано или поздно согласятся и остальные, — гипотезу, которую мы назвали гипотезой «веточки в реке». Пояснить вам ее? — обратился он ко мне, и я кивнул. — Как вам известно, время нередко сравнивают с рекой, с потоком. То, что происходит в какой-либо точке потока, во определенной степени зависит от того, что произошло когда-то раньше выше по течению. Но каждый день, каждую секунду происходит бессчетное множество событий, мириады событий, и некоторые из них огромного масштаба. Так что, если время — река, то она неизмеримо шире и глубже, чем Миссисипи в половодье. А вы, — он послал мне улыбку, — вы представляете собой крошечную веточку, брошенную в ревущий поток. Не исключено, по крайней мере теоретически, что самая маленькая веточка способна воздействовать на поток в целом; она, например, может где-нибудь застрять и положить начало большому затору, который в свою очередь может оказать влияние даже на такой могучий поток. Стало быть, теоретическая возможность, теоретическая опасность изменить историю, по-видимому, существует. Но насколько она реальна? Каковы действительные шансы что-либо изменить? Практически стопроцентная вероятность — за то, что веточка, брошенная в невообразимо мощный поток, в необъятную Миссисипи событий, не окажет на него никакого, ни малейшего влияния!..