Утром, едва раскрыв глаза и еще не встав с постели, я уже понял, где я и в каком времени нахожусь, а буквально несколько секунд спустя получил тому прямое доказательство. До меня донесся звук, хорошо мне знакомый, хоть я и не сразу определил, откуда он идет: далекий, высокий, слегка зловещий гул. Я произнес вслух: «Реактивный самолет», — но в общем-то мне не требовалось никаких доказательств, я понимал, что вернулся, я ощущал это.
Через полчаса я вышел из «Дакоты» на Семьдесят вторую улицу и направился было в сторону склада, где размещался наш проект. И вдруг, без всякого заранее обдуманного намерения и не спрашивая себя зачем, вернулся обратно, дошел до ближайшего угла и двинулся на юг.
Квартал за кварталом я шагал по современному Манхэттену в круглой меховой шапке и длинном пальто, бородатый, усатый, длинноволосый, мало чем отличаясь, впрочем, от многих других прохожих. Я сознавал, что надо хотя бы позвонить начальству и еще Кейт, но, подчиняясь внутреннему побуждению, шел и шел пешком в сторону центра, останавливался на перекрестках по красному сигналу «Стойте», дожидался зеленого «Идите» и глядел, глядел вокруг на улицы, здания и людей сегодняшнего дня.
Удивительно, как много сохранилось в Нью-Йорке от прежних времен. Горожане не думают об этом, но, как только минуешь среднюю часть Манхэттена, это становится заметно. А ниже Сорок второй улицы я начал узнавать здания и целые группы зданий, сохранившиеся с восьмидесятых и даже еще более ранних годов. Однако не такое внешнее сходство я сегодня выискивал, — я искал сходство в лицах людей и должен прямо сказать, что не находил его.
Уверен, дело тут не в одежде, не в косметике и не в стиле причесок. Сегодняшние лица — просто другие, они какие-то более одинаковые и менее живые. Да, на улицах восьмидесятых годов я видел человеческую нищету, как видим мы ее сегодня, видел порочность, безнадежность и алчность, а на лицах мальчишек — ту же преждевременную серьезность, как в наше время на лицах мальчишек в Гарлеме. Но на улицах Нью-Йорка 1882 года чувствовалось еще и какое-то общее настроение, начисто исчезнувшее сегодня.
Это настроение читалось на лицах женщин, дефилирующих вдоль «Женской мили», по нарядным, давно исчезнувшим магазинам. Люди были оживлены, люди радовались тому, что находятся именно здесь и именно сегодня, сию минуту. Это настроение чувствовалось в тех, кого я видел в Мэдисон-сквере. Вы могли заглянуть им в глаза и увидеть там радость — радость от того, что они на свежем воздухе, на морозе, в любимом городе. А мужчины в деловых кварталах Бродвея, торопливые, привыкшие ценить свое время и деньги и замирающие в полдень, чтобы сверить свои большие карманные часы с красным шаром на здании «Вестер юнион», — ну что ж, их лица зачастую бывали сосредоточенны, а то и озабоченны, или жадны и нервозны, или самодовольны до предела. Лица несли на себе всевозможные выражения, как и сегодня, но на всех на них сохранился интерес к окружающему, и самые занятые люди останавливались взглянуть, какую температуру показывает гигантский градусник у аптеки. Но главное — никто из них не растерял целеустремленности. Сразу было видно, что им не скучно, черт возьми! И, глядя на них, я убеждался: они идут по жизни в стопроцентной уверенности, что она имеет цель. А это очень нужная штука — чувство цели, и потерять его — значит потерять нечто весьма существенное.
Сегодня лица совсем не те: когда человек один, лицо его просто ничего не выражает, замкнуто всецело в самом себе. Разумеется, мне попадались люди парами и группами, они разговаривали между собой, иногда смеялись, бывали даже более или менее оживлены — но лишь как отдельная группа. Они были отделены от окружающей их улицы, обособлены и отчуждены от города, в котором живут и к которому относятся с подозрением; в Нью-Йорке восьмидесятых годов я такого не замечал.
Я решил проверить это свое впечатление. На углу Двадцать третьей улицы я повернул и прошел полквартала до Мэдисон-сквер, встал у края тротуара, в стороне от потока пешеходов, и бросил взгляд вперед. Внешне сквер отсюда выглядел точно таким же. И люди двигались сквозь него и вокруг него. Но никто — уверен, что вы и сами знаете это, — не получал от этого сквера никакого особого удовольствия, Нью-Йорк стал другим, совершенно другим городом, и притом во многих отношениях.
За исключением северной своей стороны, застроенной теперь сплошь многоквартирными домами, Грэмерси-парк ничуть не изменился, так же как и дом номер девятнадцать. И вот я опять стоял и глядел на него. Единственным нововведением были жалюзи на окнах первого этажа, и казалось невероятным, что там внутри нет ни Джулии, ни тети Ады, занятых домашними делами. Я позволил себе поддаться искушению, пока оно не ослабло: взбежал по ступенькам и — еще одно нововведение, но я не придал ему значения — нажал кнопку электрического звонка. Секунд через пятнадцать, когда я уже начинал раскаиваться в своем порыве, дверь распахнулась, и на пороге появилась женщина лет сорока с лишним в оранжевых брючках, обтягивающем свитерке под цвет и жилетке из какого-то серебристого материала.
— Извините, пожалуйста, — сказал я, — но… тут когда-то жили мои знакомые. Несколько лет назад. Мисс Джулия Шарбонно со своей теткой. Однако, по-видимому, они здесь больше не живут…
— Нет, — ответила она вполне благожелательно. — Мы здесь живем уже девять лет, а до нас люди жили четыре года, и их фамилия была не Шарбонно.
Я кивнул, словно услышал то, чего ждал. А, собственно, чего еще я мог ждать? Но все не уходил: мне хотелось заглянуть в переднюю, и женщина вежливо отступила на шаг, предоставляя мне такую возможность. Стены оказались оклеены обоями с хрупким голубым узором по белому, а с потолка свисала роскошная хрустальная люстра. Передняя выглядела гораздо богаче и была совершенно другой, за исключением черно-белой плитки на полу — пол оставался тем же.
Она, конечно, не предложила мне посмотреть другие комнаты; где-где, а в Нью-Йорке это не принято. Я улыбнулся, поблагодарил и ушел восвояси. Сам не знаю, зачем я приходил сюда, — просто захотелось взглянуть. Я вернулся на Двадцать третью улицу, взял такси и поехал «на склад».
На этот раз обстановка тут совершенно не походила на прежнюю. Мужчину в маленькой конторке на первом этаже звали Гарри, во всяком случае так было вышито красными нитками над нагрудным кармашком белой спецовки фирмы «Бийки». Он сообщил, что ему приказано передать мне, если я появлюсь, чтобы я поднялся в кабинет доктора Россофа, и я поднялся. Но там меня встретила только медсестра, та самая крупная привлекательная женщина с проседью в волосах. Она поздоровалась со мной, задала обычные вопросы, однако, как мне померещилось, без особого интереса; возможно, того и следовало ожидать. Мне придется немного подождать, сказала она: сейчас она позвонит д-ру Россофу, и он через минуту придет.
Через четыре-пять минут он действительно пришел, протянул руку, приветствуя меня как всегда, поздравляя, нетерпеливо расспрашивая, но и он, несомненно, переменился. Буквально через минуту я почувствовал, что он какой-то рассеянный, слушает меня вполслуха, иной раз даже поддакивает невпопад. А вскоре в меня вселилась уверенность, что он хочет от меня избавиться и вернуться к прежним своим занятиям, к тем, которые прервал ради меня Потому что он отослал меня в «отдел перепроверки», не предложив даже кофе, хотя на плитке рядом с нами стоял далеко не опорожненный кофейник, — уж это на Оскара было вовсе не похоже.
Но если бы дело сводилось только к кофе! Никто из других не пришел к Оскару в кабинет повидать меня, и сам он покинул меня у двери «отдела перепроверки», хлопнул по плечу и побежал прочь. В комнате оказался один только техник, возившийся с магнитофоном, да через секунду вошла девушка-машинистка. Я сел и начал говорить: изложил все, что случилось со мной за эти два дня, очень кратко, но стараясь ничего не выпустить, потом принялся называть произвольные имена и факты, все подряд, что приходило в голову и поддавалось проверке.