Я расправился с ужином — а она все сидела, сложив на коленях руки, и ждала. Тогда я взглянул на нее, и она сказала:

— Сай, я должна побывать там снова.

Я кивнул. Непонятно почему, но и у меня возникло такое же желание.

На улице все так же дул ветер и опять повалил снег. Но на тротуаре Бикмен-стрит снег за день утрамбовали настолько, что свежего, рыхлого осталось не больше двух-трех сантиметров, и двигаться было легко. Вот и сгоревшее здание — стена, что выходила на улицу, обвалилась совсем, и мы без помех заглянули внутрь остова. С ровным тихим гулом горели факелы на концах обломанных газовых труб, и вокруг них подтекала талая вода. Но пожар как таковой уже кончился, «гибель мира» свершилась и начала становиться достоянием — нет, даже не истории, просто забвения. В эту вот минуту в редакции «Иллюстрированной газеты Франка Лесли», в двух-трех кварталах отсюда, на углу Парк-роу и Колледж-плейс, да и в редакции «Харперс» целая рота художников при свете газовых рожков режет по дереву гравюры сцен пожара, которые появятся в номерах следующей недели. Девушка, что идет рядом со мной, и другие жители города мельком глянут на плоды их трудов и воскресят в памяти виденное. Однако мне, как никому из них, было дано знание, что один какой-то миг — и не станет ни тех, кто режет сейчас гравюры, ни тех, кто будет их рассматривать, ни — невероятно!

— девушки рядом со мной. Сохранятся несколько экземпляров газет, пожелтеют в подшивках, обращаясь в занимательные диковины, а разрушенное здание и ужасный пожар начисто сотрутся из памяти людской. Шагая мимо развалин, уже покрытых местами снегом, я поддался чувству черной меланхолии: жизнь человеческая представлялась мне такой краткой, такой бессмысленной. Подобные мысли приходят в голову, когда внезапно проснешься среди ночи и осознаешь вдруг полное свое одиночество в мире. А я ведь знал о времени, для которого здания этого словно и не существовало, а пожара словно и не происходило, так что чувства у меня сейчас были, собственно, те же.

Впереди, как раз напротив подъезда здания «Таймс», торчал уцелевший фонарный столб; у подножия его, в круге желтого света, мягко искрился девственный снег. Здесь, на нашей стороне, снег тоже оставался почти нетронутым — по нему бежала единственная цепочка следов, исчезающая впереди, в темноте за фонарем. Казалось, будто кто-то постоял, всматриваясь в пустой оконный проем разрушенного здания «Всего мира», затем пересек Нассау-стрит, поднялся на тротуар и зашагал дальше.

И тут, под фонарем, я схватил Джулию за руку, и мы замерли на месте. На снегу, точно так же как я уже видел однажды, резко отпечаталась миниатюрная копия надгробной плиты: множество точек, образующих круг с вписанной в него девятиконечной звездой. Но теперь эта копия была не одна — их было много, они заканчивали собой каждый след в цепочке, убегавшей в темноту.

— Да это же каблуки! — воскликнул я, приседая на корточки.

— Круг и звезда — это шляпки гвоздей!..

Я посмотрел на Джулию снизу вверх, и она недоуменно кивнула:

— Ну да, конечно. Мужчины, когда заказывают обувь, частенько придумывают какие-нибудь личные знаки. — Она пожала плечами. — Вроде талисмана на счастье…

Я ответил ей кивком — я все понял. Это знак Кармоди; он спасся от пожара. И каких-нибудь несколько минут назад он приходил сюда, чтобы вновь взглянуть на содеянное. Еще мгновение я всматривался в странные отпечатки на свежем снегу. Под таким вот знаком его и похоронят. Многие годы спустя вдова обмоет и оденет его мертвое тело — и похоронит под этим самым знаком. Но почему? Почему? Вопрос по-прежнему ждал ответа.

Теперь мы возвращались пешком. Ветер спал, снегопад утих, мороз уже не чувствовался; улицы в такой поздний час да еще сразу после метели были пустынны, мы оставались с миром наедине. И вдруг на углу Четырнадцатой улицы и Ирвинг-плейс перед нами возник ярко освещенный дом и оттуда донеслись звуки вальса. «Филармоническое общество», — сказала Джулия; боковые двери были распахнуты, и мы, приостановившись, заглянули внутрь.

Глазам нашим представилось редкостное, ослепительное зрелище. По меньшей мере треть зала, откуда вынесли кресла, занимала слегка приподнятая, натертая воском, сверкающая площадка для танцев, на которой плавно кружились вальсирующие пары. На балконе играл большой оркестр, склоненные над скрипками смычки двигались в унисон, а над залом гигантской подковой, ярус за ярусом, поднимались ложи, и все они были заполнены оживленными, смеющимися людьми. Еще больше зрителей собралось на сцене и на остальном пространстве партера. Мужчины, все без исключения, были во фраках и при белых галстуках, однако прически резко различались по длине и фасону, а бороды, усы и бакенбарды разнились еще более, и никто не терял в толпе своей индивидуальности. А женщины в длинных открытых, подчас поразительно смело вырезанных платьях — воистину вечерние туалеты этих женщин вполне компенсировали несколько сумрачный характер повседневной одежды восьмидесятых годов.

Я не силен в описании женских нарядов и материалов, из которых они шьются; лучше я вновь процитирую «Нью-Йорк таймс», тот же самый номер, вышедший на следующее утро:

«Миссис Грейс приехала в кремовом атласном платье с жемчугами на груди Миссис Р. X. Л. Таунсенд была в голубом атласе, расшитом цветами и листьями из золотой парчи; миссис Ллойд С. Брайс — в белом атласе с парчой, отороченном кружевами; миссис Стивен Н. Оулин — в белом шелковом муаре с жемчужными и бриллиантовыми украшениями. Миссис Вулси выбрала платье из черного тюля с черным атласным корсажем и отделкой из бриллиантов. Миссис Вандербилт предпочла белый шелк и бриллианты, а миссис Дж. Ч. Бэррон — белый атлас с кружевами, пересыпанными бриллиантами…»

В каком-нибудь метре от нас вырос человек во фраке и при галстуке — капельдинер, смахивающий на «фараона»; он поглядел в нашу сторону, впрочем довольно терпимо, поскольку для коллекционеров пригласительных билетов время было чересчур позднее. Я взглянул ему в лицо, и он приблизился к нам.

— Здесь у меня одна знакомая дама, — сказал я. — Есть какой-нибудь способ ее разыскать?

Я сощурил глаза и притворился, будто всматриваюсь в глубину зала, — удивительно, но все мы ведем себя с полицейскими так, словно они круглые идиоты. Он повернулся к маленькому позолоченному стульчику, взял с сиденья написанный от руки список в несколько страниц и протянул мне. Большинство лож обозначалось по фамилиям композиторов, начиная с Моцарта, Мейербера, Беллини, Доницетти; под каждой фамилией красивым женским почерком был выведен список гостей. Верди, Гуно, Вебер, Вагнер, Бетховен, Обер, Галеви, Гризи… Наконец, под фамилией Пикколомини я обнаружил четырех женщин и их мужей — и среди них то имя, которое искал.

Капельдинер — или все-таки фараон? — показал мне ложу «Пикколомини», почти полную; четыре женщины и трое мужчин смотрели вниз на танцующих. Как только капельдинер отошел, я шепнул Джулии:

— Вон они, четыре львицы. Одна из четырех почти наверняка знает, что сегодня ее муж убил пять-шесть человек и чуть не сгорел сам. Итак, которая из четырех?

— По-моему, тут нет никакого сомнения, — ответила Джулия. — Та, что в желтом платье.

Я кивнул — сомнений действительно быть не могло. Она сидела подчеркнуто прямо, совсем не касаясь спинки своего золоченого кресла, поразительно красивая женщина лет тридцати пяти; лицо ее было исполнено абсолютного самообладания. Она могла бы считаться обаятельной, даже просто прелестной, только все эти определения как-то не приходили в голову; редко случалось мне видеть лицо и никогда — ни до, ни после — лицо женщины, на котором читались бы такое присутствие духа, острый ум и несгибаемая воля. И я понял Эндрю Кармоди: у него не было выбора, он должен был поступить именно так, как поступил.

— О чем вы думаете? — спросила Джулия.

Я не мог отвести глаз от этого жестокого красивого лица.

— Она меня пугает. Просто мороз по коже… И в то же время — какое очарование! Завораживает, как бездна…