Мы прошли через вестибюль с деревянным полом, где за столом сидел тучный полицейский в форме; пол давно истерся, фаянсовые плевательницы облезли и потрескались, и над всем этим витал специфический запах — не знаю, из каких составляющих он складывается, но его не спутаешь ни с чем — запах именно такого видавшего виды здания. Быстро, почти бегом — ну, почему полицейские обязательно должны вести себя с людьми, как с врагами, словно эта служба вырабатывает какой-то особый инстинкт? — нас привели по лестнице вниз, в угрюмый подвал с низким потолком и кирпичными стенами. Там стояли маленький стол, простой кухонный стул и еще подставка, на которую был водружен газовый рожок с рефлектором — газ подводился по гибкому шлангу, змеящемуся по полу, — и еще там была деревянная тренога и на ней огромный фотоаппарат из красноватого полированного дерева, с медными рукоятками и черными кожаными мехами.

Следом за нами вошли трое в штатском, без пиджаков. Повинуясь жесту Бернса, мы с Джулией сняли пальто и головные уборы и сложили их на стол у двери. Один из вошедших сразу же направился к аппарату и начал с ним возиться; двое других стали рядом наготове. Я понимал, что сопротивление совершенно бессмысленно, и все же — ведь конституция действовала та же, что и в наши дни, — не мог промолчать.

— Я хочу знать, почему я здесь. Хочу знать, в чем меня обвиняют. Хочу посоветоваться с адвокатом. И решительно отказываюсь фотографироваться, пока не увижусь с ним…

— Слышали голубчика? А ну-ка, растолкуйте ему, почему он здесь…

Меня схватили с двух строи за руки, и один из «стражей порядка» изо всей силы пнул меня коленом под копчик, посылая головой вперед через всю комнату к стулу; Джулия вскрикнула, а я наверняка упал бы, не держи они меня за руки. Потом меня молниеносно развернули вокруг оси, выкручивая руки в плечах, и бросили на стул так грубо, что сиденье застонало, а ножки проехались по полу. Рот мой беззвучно скривился от боли, на глазах выступили слезы. Один из шпиков приблизил губы к самому моему уху и голосом, исполненным ликования от сознания своей власти надо мной, проорал:

— Вы здесь, ваша милость, потому что нам так угодно!

Я мгновенно повернулся к нему и выплюнул слова ему в лицо, прежде чем он успел отодвинуться:

— Сволочь паршивая!..

Одна рука тут же схватила меня за горло, чтобы я не смог уклониться, а другая сжалась в кулак и размахнулась для удара, но вмешался Бернс:

— Погоди, на нем не должно быть отметин…

Помедлив мгновение, кулак опустился, вторая рука сдавила мне горло разок и тоже опустилась. Бунт мне не помог, да я и не надеялся, что поможет, тем не менее не жалел о нем. Шпики замерли надо мной на случай, если сопротивление возобновится, но с меня хватило одной попытки.

Человек у аппарата достал большую кухонную спичку, затем приподнял ногу и чиркнул спичкой по натянувшимся сзади брюкам; она загорелась, запахло серой. Он повернул медный вентиль, газ в рожке зашипел, вспыхнул красноватым пламенем. Тогда фотограф прикрутил газ, и пламя распалось на десятки маленьких язычков, сияющих ровным голубоватым светом. Свет, отбрасываемый рефлектором, был так ярок и так горяч, что я прищурил глаза, почти закрыл их.

— Но-но, без фокусов!.. — Меня тряхнули за плечо куда сильнее, чем была нужда, и у меня даже зубы клацнули. — Открой глаза!..

Я заставил себя открыть глаза, и человек у аппарата залез с головой под черное сукно. Мехи раздвинулись, потом слегка сжались, и я увидел, как он сдавил резиновую грушу.

— Готово, — объявил он, и настала очередь Джулии. К счастью, когда она садилась, к ней никто не притронулся, иначе я наверняка бы вмешался и тогда-то уж меня избили бы как следует, фотограф вновь надавил на грушу, и, едва его голова показалась из-под сукна, Бернс поднял руку и повелительно вытянул палец.

— Давай без задержки, — распорядился инспектор.

Фотограф пробормотал: «Слушаюсь, сэр», схватил пластинки и буквально выбежал из комнаты прочь. Один из двух оставшихся шпиков достал блокнот. Бернс окинул меня взглядом.

— Лет двадцати восьми — тридцати, — начал он, и полицейский принялся поспешно записывать. — Рост сто семьдесят восемь, вес шестьдесят пять…

Шпик строчил, а Бернс описал меня всего с головы до пят и мою одежду, включая пальто и шапку, затем описал Джулию и ее одежду, и обладатель блокнота тоже ушел. Бернс поманил меня пальцем, и я приблизился к нему.

— Давай-ка сюда бумажник.

Я достал из внутреннего кармана бумажник, предчувствуя, что никогда больше его не увижу. Другой рукой я вытащил из кармана брюк горсть мелочи и с презрительной миной протянул то и другое Бернсу.

— Сдачу оставь себе, — сказал инспектор, ухмыльнувшись собственному остроумию, и оставшийся в комнате шпик прыснул. Бумажника Бернс, впрочем, тоже не взял, а предложил:

— Пересчитай сперва. — Я послушался; оказалось сорок три доллара. Нацарапав что-то в записной книжке, он посмотрел на меня. — Сколько там?… — Я ответил, он проставил сумму, вырвал листок и подал мне расписку на сорок три доллара, подписанную «Томас Бернс, инспектор». — Мы тут не воришки, — назидательно произнес он и, обернувшись к Джулии, велел ей пересчитать деньги в сумочке. Взяв у нее бумажные деньги — девять долларов, — дал расписку и ней, вернул сумочку, и Джулия сухо поинтересовалась, зачем ему наши деньги. — Вам, может, удрать захочется, — ответил он, пожимая плечами. — А без денег-то далеко не удерешь, а?…

Мы снова сели в экипаж, Бернс опять лицом к нам, доехали до Пятой авеню и повернули на север.

— Куда мы едем? — спросил я.

— А ты не догадываешься?

— Нет, не догадываюсь.

— Тогда погоди — узнаешь…

Наконец, мы остановились между Сорок седьмой и Сорок восьмой улицами; теперь я догадался, куда мы ехали, — и Джулия тоже, как я понял по ее взгляду, — только по-прежнему не мог представить себе зачем. Вот он прямо перед нами, только тротуар пересечь, особняк Эндрю Кармоди на Пятой авеню, со своей великолепной, бронзовой и каменной, оградой и узким газоном позади нее. Дверца экипажа открылась, кучер жестом предложил нам выйти, приготовился взять Джулию за локоть, а Бернс меня — за кисть… Неужели Кармоди, увидев, как мы с Джулией выскочили из заколоченной комнаты бок о бок с конторой Джейка, решил, что мы соучастники шантажа? И теперь намерен обвинить нас в этом?

Дверь нам отворила горничная, девочка лет пятнадцати, не больше, в длинном черном платье с рукавами, прикрывающими запястья, огромном белом переднике и хитроумном кружевном чепчике; щеки у нее рдели, будто их только что натерли.

— Входите, пожалуйста, джентльмены, входите, мисс, вас ожидают, — сказала она с боязливой учтивостью.

Мы прошли через вестибюль, потом по короткому коридорчику, выложенному блестящим паркетом, и, миновав высокую дверь, попали в комнату, отличавшуюся от гостиной тети Ады как небо от Земли. Эта была раза в четыре больше, по одну сторону тянулся ряд застекленных дверей, и обставлена она была французской мебелью в стиле, если не ошибаюсь, какого-то из Людовиков — изящнейшей, элегантнейшей, легкой настолько, что, казалось, ею и пользоваться нельзя. По стенам висели картины в рамах, из сводчатых ниш смотрели белые мраморные бюсты. У окна стоял большой белый с золотом рояль или, быть может, клавикорды.

И в этой прекрасной комнате, выдержанной в мягких тонах, как в тщательно подобранной декорации, у маленького камина с белым верхом нас поджидала миссис Эндрю Кармоди в розовом платье со свободными рукавами. Она небрежно играла сложенным веером слоновой кости, а лицо у нее было такое же, как прошлой ночью в ложе на благотворительном балу — спокойное, словно за всю свою жизнь она никогда не ведала волнений.

— Добрый день, инспектор. Мистеру Кармоди уже сообщили, что вы здесь, сию минуту он спустится…

Она удостоила Бернса улыбкой, игнорируя остальных с такой легкостью, будто она и впрямь нас не видела.

— Добрый день, мадам Кармоди. Надеюсь, он не слишком страдает?…