Он поставил коробки и вернулся в прихожую.

Одну за другой она расстегнула пуговицы пальто, обыденно, опустив голову, но он увидел в этом начало разоблачения.

— Позвольте?

— Спасибо, — она повернулась спиной, освободила плечи, потянула руку, потом другую, взяла у него пальто и повесила на вешалку.

На ней было длинное коричневое платье, отделанное на груди и рукавах кружевом. Она оправила его, потянула с боков, на бедрах. Спереди ее талия выглядела узкой, но сбоку выделялся небольшой живот, округляющийся внизу, какой обычно бывает у рожавших женщин.

Она подняла руку и поправила волосы. Из-под локтя выглянула большая, обведенная контуром лифчика грудь. Она вытянула подбородок и посмотрела в зеркало. Потом села на кушетку, положила ногу на ногу и стянула сапог. Округлость бедра, колена и полной голени перетекла в изгиб стопы с изуродованным тесной обувью большим пальцем. Она делала все как привычный ритуал, молча, не стесняясь своего гостя.

Он смотрел на нее. Он стоял под бра и своей тенью обнимал ее полные плечи. Она ласкалась в теплом луче его взгляда, подставляя ему свой скуластый профиль.

Она быстро встала, едва не дотронувшись до него. Полная грудь колыхнулась под черным кружевом. Она пошла в комнату, пригласив его жестом руки.

— С кем вы живете? — спросил он.

— Одна. Дети выросли, у них свои семьи. — Она повернулась и ушла на кухню. Ее движение сопровождалось шорохом, Зудин подумал, что шуршит ее платье. Послышалось бряканье посуды.

Квартира выглядела необычно. В просторной комнате на стенах было множество светильников, все они были тусклые, освещение было матовым, мягким. Мебель была темно-коричневой, почти черной, на массивных ножках. Темные тона перемежались со светло-кофейными и бледно-желтыми. На стенах висело несколько картин и фотографий в широких резных рамах. Посреди комнаты стояла большая кровать с пестрым покрывалом, напротив кровати у противоположной стены — диван, столик. В углу большой телевизор, дорогая аппаратура. Она появилась, сопровождаемая шорохом.

— Почему вы стоите? — она поставила на столик два чайных прибора.

— У вас необычно.

Она показала на фотографию на стене.

— Муж был архитектор, предпочитал все оригинальное.

На цветном фото высокий седой мужчина обнимал ее сзади за плечи. Они смотрели в камеру и улыбались. Она отвернулась от фотографии и сложила руки, как будто растирала что-то в ладонях.

— Садитесь, что же вы?

И снова ушла. Он понял, что шуршит не платье, а колготки. Он проводил взглядом ее уютное, как будто переливающееся из емкости в емкость, тело. Ему показалось, что он видит сквозь платье, как трутся ее окорока, обтянутые колготками, сжимаются все сильней. Она вернулась с чайником и блюдом с конфетами и печеньем.

— Наливайте.

И села в кресло напротив него. Села неглубоко, как бы подвинувшись к нему. Ее полные руки порхали над столом.

— Может, вы хотите есть?

— Нет, нет, я сыт. А вот чай выпью с удовольствием. Можно, я сниму пиджак?

Она кивнула, взяла у него пиджак и повесила на вешалку. Он еще больше ослабил галстук и расстегнул рукава рубашки. Подняв глаза, он встретил ее взгляд и вопросительно двинул бровями.

— Нет, ничего, — она смущенно улыбнулась. — Вы такой большой здоровый… парень. У меня сын такой. Наверное, немного моложе вас. — Она засмеялась, закрыв глаза рукой.

— Что такое?

— Сравнивать вас с сыном как-то неправильно…

Она смутилась, опустила лицо, словно что-то вспомнив, потом поднялась, подошла к музыкальному центру и включила музыку. Она взяла пульт и долго переключала, пока нашла то, что хотела. После этого она вернулась к столу и опустилась в кресло, набухшая от волнения.

— Мне нравится это композиция Ярдбердз — Glimpses. Она чем-то напоминает ту, что играла в машине, — сказала она.

— И подходит этому моменту, — сказал Зудин.

— Чем же?

— Как вы тогда сказали? Она тревожная и завораживающая.

Их глаза встретились. Казалось, эта напряженная мелодия говорит за них. Она не выдержала и отвернулась. Он брал печенье и запивал чаем, а она сидела, обхватив себя за локти и спрятав ноги под кресло, как будто в гостях. Ее лицо было повернуто в сторону, словно стыдилось вывалившейся на локти груди.

— Почему вы не пьете чай? — спросил он.

Она взяла чашку, поднесла к губам и обожглась, поставила на блюдечко, расплескав золотистую жидкость, прижала ладонь к губам и зажмурилась.

— Что с вами?

Она покрутила головой, чтобы он подождал. Он дожевывал печенье и смотрел на нее.

— Простите меня, Роман, — пробормотала она. — Я думаю, вам лучше уйти.

Он поставил чашку.

— Что случилось?

Она отняла ладонь от губ и положила руки на подлокотники.

— Все это так неожиданно. Мы знакомы всего два часа, а мне кажется, что я знаю вас уже давно. И как будто мужа нет целую вечность.

— Так бывает.

— Я не хочу, чтобы так было, — она вцепилась в подлокотники как в единственную опору. — Вы приятный молодой человек… хороший. Вы наговорили мне массу приятных вещей… Но зачем?

— Вы мне нравитесь.

— Вы сейчас уйдете.

— Как хотите, но того, что я сказал, это не меняет.

— Что значит: как хотите? Что между нами может быть?

Он сделал вид, что не понимает.

— Что может быть между мужчиной и женщиной? Отношения.

Она вздрогнула.

— Это невозможно!

— Почему?

— Я все еще люблю…

— Понимаю. Это часть вашей жизни и, судя по тому, с какой искренностью вы говорите, лучшая часть. И это останется с вами навсегда.

Ей понравились его слова.

— Но так сложилось, что теперь его нет, а вы есть, и вы в этом не виноваты.

— Меня бы не простили дети, — она опустила лицо.

— Не простили бы, если б хотели, чтобы вы страдали. А если они любят свою мать, они будут рады, когда увидят ее счастливой.

— Такого счастья я не хочу.

— Кого вы обманываете, меня или себя?

— Я не хочу быть счастлива таким счастьем.

— Подумайте, если он любил вас по-настоящему, бескорыстно, разве теперь там, где нет пут, отягощающих нас в этой жизни, где нет эгоизма, ревности, зависти, всего, что не дает нам здесь быть свободными и счастливыми, разве может он там хотеть, чтобы вы страдали? Он лишь может хотеть, чтобы вы были счастливы…

— Уходите, — она двинулась вперед, словно вложила в это слово остаток воли.

— Я вижу, что вам больно, и вижу, что где-то глубоко в вас живет стремление к счастью, к простому человеческому счастью, но вы изо всех сил подавляете его. От этого все эти ваши длинные платья и застегнутые до горла пуговицы. Вы боретесь с собой. Но не хотите признать, что вы не виноваты. Вы не виноваты ни перед ним, ни перед детьми, ни перед собой. Дайте себе свободу и разрешите себе быть счастливой. Вы этого заслуживаете.

— Я вам в матери гожусь!

— Опять двадцать пять! При чем тут возраст? Я нравлюсь вам? — он напряженно следил за ней. — Хотя бы немного?

Она сдалась на одну секунду, чтобы снова взять себя в руки.

— Да.

— И вы мне нравитесь.

— Я старуха.

— Нет!

— Вам молодая нужна.

— Вы лучше молодых.

— Бросьте.

— Вы просто вдолбили это себе в голову.

— Нет, я просто вижу себя в зеркале.

— В зеркале? Пойдемте, я вам тоже кое-что покажу, — он поднялся над столиком, протянул ей руку, — в зеркале.

Она подняла на него глаза.

— Пойдемте, — повторил он. — Дайте руку.

Она знала, что не должна уступать, что должна быть твердой, но ее рука потянулась к нему. Она почувствовала его большую теплую ладонь и поднялась.

— Идемте, идемте, — он тянул ее в коридор.

Он подвел ее к зеркалу и стал за спиной. Она смутилась. Она увидела себя, растерянную, перетянутую складками платья, словно веревками по всему телу, ждущему освобождения, и его красивое, доброе, улыбающееся лицо.

— Что вы видите?

Ее темное платье с вывалившейся в кружево грудью показалось ей вызывающим. Стало стыдно за свое выпирающее во все стороны мясо.