Видимо, рассказ Гудрид положил начало моему решению. К её приезду я провёл в Риме уже два года. Своим домом я считал Реймс, в котором жил с десяти лет, а не Исландию. В Реймсе я обучался в школе, а моими учителями были последователи великого Герберта. Думаю, это сыграло свою роль, когда я стал записывать рассказ Гудрид. Как только она заговорила, её слова стали приобретать для меня совсем иное значение, нежели то, что имел в виду Гильдебранд. Я не мог рассказать Клюнийцам [3] как истолковываю её повествование; иначе моё положение в Риме пошатнулась бы. Но в Реймсе мы учились ценить знания ради самих знаний, и с тех пор я поверил (осмелюсь сказать об этом здесь), что богословие способно само позаботиться о себе. В конце концов, разве не Господь создал землю и всё сущее на ней? Гильдебранд поручил мне изложить повествование Гудрид, используя понятия Смерти, Страшного Суда, Ада и Рая, что я и сделал. Но, когда я был молод, я узнал о таких вещах, как: применение астролябии, абака и часов. Измерение само по себе является священной тайной, и, на мой взгляд, совсем не оскорбляет божественного замысла.
Кроме того, я исландец, и, хотя покинул Исландию ещё мальчиком, я кое-что смыслил в плавании под парусом. Я отдал лучшие годы своей жизни переводам священных текстов на исландский. А теперь, когда наш монастырь и библиотека устроены как следует, я вернулся к той задаче, которую поначалу воспринял с такой неохотой. Я стал записывать рассказы, которые слышу здесь. Некоторых это злит. Скальды, да и обычные люди утверждают, это в каком-то роде смерть — записывать чернилами слова на пергамент, ведь истории живы, пока люди собираются вместе, рассказывают и поют их. Мои братья монахи тоже высказывают сомнения, они считают богохульством использовать учёный дар письма для светских целей. Поэтому я мало упоминаю об этом, но продолжаю работу, и более того, здесь в Скальхольте у меня появилось несколько молодых учеников. Может показаться, что всё это далеко от становления и свержения Пап, но (если это ересь, то я уже буду мёртв к тому времени, как это будет прочтено и осуждено), я думаю, что моё дело в будущем покажется более значимым.
В Реймсе мы обучались письму на лучшей латыни. А перевод был настоящим искусством. Там мне предложили найти способ записать родной язык. Когда Ислейф был в Германии, он посетил меня, и мы долго обсуждали нашу работу. Он вдохновил меня продолжать. Нет причин, почему бы не записать наш язык римскими буквами, предварительно разработав правила записи. Как нет и причин, почему великие произведения наших латинских предшественников не записать родным языком, которому мы учились возле домашних очагов. Но у меня закрались сомнения на этот счёт. Смысл, сказал я себе, заключается именно в словах. Измени слова, и смысл уже будет иным. Так что изменять текст, перенеся его с одного языка на другой, это в каком-то роде ложь. Я боялся исказить правду, и сейчас, оглядываясь назад, совсем не удивляюсь этому, потому что нас всегда преследовал страх впасть в ересь.
Именно поэтому, когда я закончил документ, который требовался Гильдебранду на латыни, я утаил оригинал. Когда я умру — если Бог даст, этого не случится ещё несколько лет — оригинал останется здесь, в Скальхольте. Пусть другие решат, как с ним поступить. Я сомневаюсь в его ценности. Это рассказ женщины, а они хорошо умеют рассказывать сказки. На латыни это звучит несколько по-другому; ведь латынь — совсем не женский язык. Я не знаю, пробовал ли ещё кто-то сделать то, что посмел я — записать слова, которые в тот самый момент говорил человек. Конечно же, я не смог записать их точно. Я пишу быстро, но никто не может писать со скоростью речи. Она говорила очень медленно, чтобы я поспевал, но, когда её охватывало волнение, она забывалась и начинала говорить быстрее, и тогда мне приходилось делать всё возможное. Я боялся, что если буду прерывать её или просить говорить помедленнее, то упущу нить истории. После каждого разговора мне приходилось делать чистовую копию. Я мог себе позволить это, так как кардинал обеспечил меня чернилами и пергаментами. Это довольно трудоёмкая работа, и я нисколько не удивлюсь, узнав, что ни один из тех, кого я знаю, даже не пытался сделать то же самое. А здесь это даётся ещё труднее — в холодном климате чернила густеют.
Ещё одно искажение, которое я вынужден признать, — естественная привязанность. Именно так я это называю, и теперь, в преклонном возрасте, меня не заботит, что это утверждение может прозвучать неоднозначно. Я полюбил её. Я не имею в виду христианскую любовь к ближнему или даже простое сострадание. Это не было и обычной дружбой, потому что она — женщина, а я — мужчина. Конечно же, это не было и эротической влюблённостью, в конце концов, она на сорок лет старше меня. И всё же, теперь, когда всё в прошлом, я признаю сейчас, что самым серьёзным соблазном, с которым я столкнулся за мою взрослую жизнь, была похоть. Когда я был молод, этот соблазн часто терзал меня, и это худшее за все годы, проведённые в Риме. В то время я связывал это с жарой, она казалась мне физическим проявлением дьявольского пламени, бушующего внутри. Помните, то были годы, когда целибат стал основным вопросом церковной реформы. И это постоянно обсуждалось вокруг меня. Конечно же, я мог жениться, но я был амбициозным юношей и мечтал о карьере в Риме. Если быть абсолютно искренним — в конце концов, я буду уже мёртв, когда ты, читатель, кем бы ты ни был, прочитаешь это — могу сказать, что муки этого искушения отчасти помогли мне принять решение вернуться в Исландию. Мне нужно было сбежать от жары.
Я никогда не думал, что женюсь. Если бы Гудрид не поведала мне своей истории, возможно, я никогда бы не решился на это. Женившись, я раз и навсегда оставил амбиции. Теперь я настоящий исландский священник, я, который так ратовал за монашеские реформы Льва IX. Я женат, голод и одиночество давно минули. Но в Риме обо мне уже позабыли.
Возможно, всё это началось с того года. Она остановилась в английском монастыре Святого Петра, в Саксонском городке, что расположен севернее собора Святого Петра, на другом берегу реки, напротив Рима. Большинство монахинь были родом из Англии, и я думаю, это её вполне устроило. Для неё это стало некой основой. В обители не было скриптория, это лишь приют для паломников, идущих с севера, но монахини выделили нам комнату, в которой мы и занимались. Из комнатушки открывался вид на юг, на небольшой вымощенный двор обители, далее виднелся холм, на вершине которого возвышалась крыша собора Святого Петра. Мы работали с отворённой дверью, чтобы соблюсти приличия, а также, чтобы солнечный свет проникал в нашу комнату. Иногда мы выносили письменный стол во двор обители и работали там, а мимо нас сновали монахини, направляясь на работу или молитву.
Поначалу я ходил пешком от Латеранского дворца, с восходом пересекал на пароме реку, и возвращался обратно на закате. Позже, я ночевал вместе с монахами в соборе Святого Петра, откуда мне было совсем недалеко до Саксонского городка. То был перерыв в моей насыщенной политикой и реформами жизни, и даже мой драгоценный перевод трудов Папы Григория отошёл на задний план. Я стал инструментом её рассказа, и как только это произошло, это повествование стало и моим тоже. Именно так между нами зародилась привязанность.
Вернувшись в Исландию несколько лет спустя, я несколько раз навещал её. Она основала общину из нескольких монахинь в Глаумбере. Я причащал их. Она всегда была рада видеть меня, и мы беседовали каждый вечер. Три недели назад она послала за мной, будучи при смерти, и я провёл над ней последние обряды. Одними из её последних слов было: "Агнар, ты честный человек". Семья похоронила её рядом с Карлсефни.
Я не уверен, что являюсь честным человеком, но излагая её историю, попытался быть таким же честным, как она была честна со мной.
Глава первая