Пройдя густой кустарник, они спустились в придорожный кювет.
Увидев смутно белеющую дорогу, Дмитренко остановился.
Человек наклонился к Дмитренко:
– Скажи, Андрей, когда эта сволочь жить нам даст спокойно?
– Скоро, скоро, Шамуг.
– Зачем так говоришь, скоро, скоро? Ты серьезно отвечай, когда с тобой рабочий класс разговаривает. Или тебе они не мешают? – спросил человек сердито.
Дмитренко улыбнулся.
– Мешают. Только уличить их надо, за руку поймать.
– Почему тогда не ловишь? Мало мы тебе помогаем? Скажи, мало помогаем?
– Нет, хорошо. Только для суда недостаточно.
– Если надо, мы все к судье пойдем, наш он суд, поверить должен рабочему человеку.
– Да нет, дорогой, здесь одной веры мало, факты нужны. И потом, не один здесь Жирухинн замешан.
– Ты думаешь, мы не понимаем. Коечно, не один. Ты выясняй скорей, пожалуйста. Всех выясняй, нам жить нужно, – не отпуская руки Андрея Михайловича, настойчиво повторил человек. – Видишь, работы кругом сколько, а они мешают. Так и скажи Ивану Александровичу!
– Обязательно передам. Прощай, Шамуг, мне пора, – ответил Дмитренко, пожал своему собеседнику руку, поднялся на насыпь и, не оборачиваясь, широким шагом пошел в сторону селения.
Недалеко от поселка услышал негромкий перебор гармошки и смешок. У горки наваленных камней в обнимку сидела пара. Когда Дмитренко проходил мимо, женщина хлопнула обнимавшего ее парня по плечу, отодвинулась и нарочито громко засмеялась:
– Играй, Петро, веселей, да рукам воли не давай. А то товарищу завидно будет!
– Верно! – весело согласился мужчина и растянул меха баяна.
«Рабочие со стройки», – улыбаясь, думал Дмитренко.
Дойдя до первых домов селения, увидел огоньки, на секунду остановился, поставил пистолет на предохранитель и сунул его в карман.
34
Сложно начиналось «второе рождение» Дробышева. Несколько дней назад его перевезли из госпиталя домой. Еще с повязками, беспомощный, он подолгу лежал с закрытыми глазами, много думал о своей будущей жизни. В Москве, после ухода Елены, оставшись один, он часто вспоминал их совместную жизнь. Узнав о том, кто его счастливый соперник, Федор с болезненным любопытством интересовался этим человеком, пытался разобраться в своих поступках, толкнувших Елену на уход.
Будучи очень прямым и честным, он был убежден, что она разлюбила его и полюбила Замкового. И это причиняло ему мучительную боль. Временами по-мальчишески хотелось отомстить ей, он пытался встречаться с ее подругами, но вскоре убедился, что оно ему неинтересны. Он начал находить во всех окружавших его женщинах только отрицательные черты и замкнулся в себе. Временами хотелось, чтобы Елена позвонила ему, но, когда это случалось, он, с внезапно вспыхнувшей яростью бросал трубку. Дома все напоминало о ней: и вышитые подушки, и безделушки, расставленные на столике, но особенную боль причиняла фотокарточка, висевшая над кушеткой. Он несколько раз хотел порвать смотревшее на него веселое, смеющееся лицо, снимал фотографию со стенки, долго рассматривал начинавшие тускнеть в памяти черты и медленно вешал портрет обратно. Сжималось сердце, почему-то холодели руки и ноги. Зная, что не заснет, он вечерами долго ходил по замирающей Суворовской улице и думал, думал. Одно время он решил считать, сколько дней прошло с момента их разрыва. Потом бросил. Иногда представлял себе, что она возвращается и мысленно вел с нею длинные разговоры. Она оправдывалась, он обвинял. Хотел – и не мог простить. Иногда он начинал думать вслух. Редкие прохожие с удивлением смотрели на человека, разговаривающего с самим собой. Однажды он загадал, что если первым встречным будет женщина, – Елена вернется. Но, не доходя до Преображенской площади, он встретил старика. Тогда Федор повернул назад и снова загадал женщину. Уже возле дома увидел выходившую из калитки тетю Машу, Можно ли было счесть ее встречной? Ведь она жила тут же.
– Все бродишь, полуночник, – добродушно-ворчливо сказала старуха.
– Да так, вышел погулять, – пробормотал он и, боясь расспросов, торопливо пошел к себе.
Казалось, время должно смягчить боль, но, видимо, Федор был однолюбом, потому что чувство не проходило. Он уже не мог порой представить себе лицо Елены, но прекрасно помнил ее привычки. Даже небрежность в обращении с вещами, всегда вызывавшая у него досаду, сейчас казалась милой особенностью и вызывала чувство глупого умиления. Но так было не всегда. Временами он ненавидел ее за причиненное зло, за обман, за то, что она предпочла его другому.
Как-то в декабре, поздно вечером, его вызвал начальник отдела. Приоткрыв дверь и попросив разрешения, Дробышев вошел в кабинет и остановился. Погруженную в темноту комнату неярко освещала большая настольная лампа. Бахметьев, всмотревшись в полутьму, несвойственным ему, каким-то приятельским голосом сказал:
– Ну, присаживайся, поговорим!
Оказывается, он все знал. И что ушла жена, и к кому, и знал даже, что Федор мучается.
– Вот советовались мы с Василием Николаевичем и решили поручить тебе одно интересное дело. Перспективное. Свет посмотришь, новых людей увидишь, себя покажешь. Здесь все тебе будет напоминать о ней. – Он остановился. – Дело интересное!
– А потяну, Иван Васильевич? – спросил Дробышев.
– Потянешь! – успокоил его Бахметьев и, достав из ящика стола объемистый том, протянул Федору. – На, возьми, посмотри, завтра утром верни. Выписок не делай!
Не заснув ни на минуту, всю ночь читал Дробышев о «шакалах». Прочел и загорелся. Это было хитрое сплетение человеческих подлостей, предательств и интриг. Просматривая материалы, все время сверяясь по карте, Дробышев так реально представлял себе местность, на которой происходили эти события, точно сам участвовал во всех операциях.
Так он и уехал в Абхазию, далекую маленькую солнечную пограничную республику, о которой раньше никогда не думал. Боль и тоска по жене постепенно глохли. Но иногда, в редкие минуты отдыха, на него накатывала тоска, чувство одиночества охватывало и цепко держало душу, пока он, измученный, не засыпал.
Проходили дни и месяцы, личная переписка с Москвой почти прекратилась. Упорная, кропотливая работа небольшого коллектива давала осязаемые результаты. Впервые удалось выяснить некоторые «почтовые ящики», связных и места явок, за которыми неотступно велось наблюдение. До того были известны только преступления банды, теперь ее черные деда связывались с именами. Федор хорошо изучил состав банды. О некоторых участниках ее он мог рассказать подробно, как о людях, ему хорошо знакомых. Он знал, что старший Эмухвари жесток, спокойно-рассудителен, но доверчив, а младший брат, Хута, вспыльчив, злобен и подозрителен. Анализируя маршруты передвижения банды, он установил известную последовательность их, хотя временами банда внезапно ломала все планы и расчеты контрразведчиков и «пропадала». Однажды, перед самым ранением, он получил сведения о некоем Абшелаве, жителе небольшого селения Джали Очемчирского района. С его дочерью, якобы изредка встречался младший Эмухвари, что очень не нравилось отцу девушки. В Джали выехал Чочуа, сведения подтвердились. Стало ясно, что перестрелка трех неизвестных в бурках с милиционером Маргания дело рук Эмухвари.
Он был уже близок к своей цели, когда глупейшим образом дал завлечь себя в западню. И теперь вынужден лежать, а дело идет к концу.
Медленно поправляясь, Дробышев все время думал о «шакалах», об их все более выясняющихся связях в Сухуме, Новом Афоне и… в Москве, обо всех «друзьях» английского разведчика Кребса, «специалиста» по Кавказу.
Постепенно зрела уверенность, что где-то очень близко к органам контрразведки враг имеет свою агентуру. Кто он, этот предатель? Не была ли ловушка для Дробышева подготовлена еще до того, как он выехал в Мерхеули? Своими подозрениями Федор поделился с Иваном Александровичем. Кто знал о его выезде и задании? Они перебрали всех сотрудников опергруппы. Быть может, кто-нибудь из них случайно сболтнул? Выяснилось, что Чиковани говорил в столовой о предстоящей поездке Дробышева. Но посторонних не было. Значит, кто-то из сотрудников, чекистов? Сколько вреда успеет причинить предатель, пока удастся его обнаружить?