Елена Николаевна ясно вспомнила день своего ухода. Накануне вечером, провожая ее по слабо освещенным переулкам домой, Григорий Самойлович сжал ее руку и, настойчиво возвращаясь к своему, спросил, заглядывая в глаза, когда же она решится уйти от Федора и свяжет свою жизнь с ним. Он долго говорил о своем одиночестве, о своей любви, о заботах, которыми окружит ее. Так заманчиво рисовал он их будущую жизнь, круг новых интересов и людей, которые будут рядом. Вскользь сказал, что решил воспользоваться предложением уехать на продолжительный срок в служебную командировку во Францию. Он бывал раньше в Париже и теперь в разговоре небрежно жонглировал названиями улиц, площадей, театров и магазинов. Это звучало так заманчиво – увидеть воочию то, о чем она только читала, что видела в кино. Париж, бульвары, Нотр-Дам, Булонский лес, Елисейские поля. И все это она могла увидеть.

Они подошли к дому – одноэтажному деревянному бараку, в котором она жила. И это после красочных рассказов о Париже, Лувре, кабачках Монмартра. Это было ужасно. Прощаясь, она уже не сопротивлялась, ей не было стыдно, и на настойчивый вопрос: «Когда же мы будем вместе?» она, как завороженная, молча кивнула головой, согласилась.

Елена Николаевна ушла из дому в своем простом вискозном платьице, скромных туфлях и стареньком платочке, как этого требовал Григорий Самойлович, и действительно попала в новый мир. Правда, с Парижем не вышло, поездка не состоялась, но было весело и в Москве. Товарищи ее нового мужа со своими чопорными женами, в глубине души осуждали Григория Самойловича, после непродолжительных иронических пожиманий плечами и кривых улыбок примирились и приняли ее в свой круг. А потом привыкли и они и она, и все восторгались ее наивностью и непрактичностью.

Интересы этих людей были иными, чем в среде, в которой она выросла. Елену Николаевну вскоре начала возмущать их ограниченность. Не раз она звонила по телефону Федору, пытаясь поговорить с ним, объясниться, но он, узнав ее голос, вешал трубку. Наконец, в один из дней, незнакомый голос ответил, чтобы она не звонила, потому что Дробышев уехал. Она не поняла, куда он мог уехать, и позвонила снова, и услышала все тот же голос: «Вам, кажется, ясно сказали, что Дробышев здесь не работает. Не звоните больше!» Как-то, когда ей было очень грустно и тяжело, она решила пойти вечером на Суворовскую. Дверь открыла тетя Маша. Не пригласив Русанову даже войти в комнату, она пробурчала, что вот уже полгода, как Федор съехал с квартиры и, прощаясь, сказал, что уезжает из Москвы. Так и оборвалась эта последняя нить, исчезла надежда поговорить и что-то выяснить, хотя Елене Николаевне самой было не ясно, о чем бы она говорила с Федором. Никого из своих старых друзей она не видела, только однажды в Театре оперетты встретила группу своих подружек. Увидев ее, шедшую под руку с Григорием Самойловичем, они, как по команде, фыркнули и демонстративно отвернулись. С этого времени ее мысли все реже и реже возвращались к прошлому. И вдруг этот звонок и вызов на Лубянку к Березовскому, о котором она слышала от Федора, но которого никогда не видела и почему-то побаивалась. Растерянная и потрясенная, возвращалась она к себе домой, в свое «гнездышко», как любил Григорий Самойлович называть их двухкомнатную квартиру. Решение ехать, немедленно ехать, было твердым и бесповоротным.

И только подойдя к двери с медной табличкой «Архитектор Г.С.Замковой», она подумала о человеке, который был ее мужем, любил ее. И ее решительность поколебалась.

Она не успела отнять руку от звонка, как Григорий Самойлович отворил дверь. Видимо, встревоженный ее отсутствием, он нервничал.

– Где ты была? – уступив дорогу, спросил он. Не ответив, она прошла мимо него и стоявшей в дверях домработницы, пожилой, медлительной Евдокии Андреевны, в комнате села на край дивана. Григорий Самойлович, еще больше встревоженный, подошел к ней.

– Что случилось?

Она молчала, не зная, как начать тяжелый разговор.

– Что случилось, где ты была? – волнуясь, переспросил он.

– Сядь, Гриша, нам нужно поговорить, – наконец сказала она, и он покорно сел рядом, уже зная, что произошло то, чего он так боялся.

Избегая смотреть в глаза, понимая, что причиняет ему горе, она рассказала о своей поездке к Березовскому, о ранении Федора и о решении ехать в Сухум. Окончательном решении! – жестко подчеркнула она и взглянула на него. Григорий Самойлович сидел с опущеной головой, молчал.

– Что ты молчишь? – начиная горячится, спросила она.

– Что ж говорить, ведь ты все решила сама, – ответил он, печально пожав плечами, и эта покорность и безропотность убивали в ней решимость быть жесткой и лаконичной. Ей хотелось резких слов, упреков, оскорблений. Тогда ей было бы легче укрепиться в своем решении. Сейчас так же, как и в кабинете Березовского, она чувствовала, что любит Дробышева, твердо убеждена, что должна быть около него. Но вместе с любовью к Федору в ее душе жила еще и жалость к сидевшему около нее человеку. Она убеждала себя, что его любовь эгоистична, что он превратил ее в куклу, живую куклу, а она, по легкомыслию или по глупости, согласилась на эту оскорбительную роль полу содержанки, полужены. Чтобы озлобиться, она пыталась вспомнить все плохое в их совместной жизни. Пыталась и не могла. И постепенно чувство решимости и враждебности уступало жалости к этому уже старому человеку, для которого она была всем в этом большом и холодном мире.

– Что ты молчишь? – снова спросила она, но он даже не поднял головы, уйдя в свое горе. И тогда, не выдержав, она встала перед ним на колени, заплакала. Ей было жаль его, но больше всего жаль себя, хотя во всем была виновата лишь сама.

Григорий Самойлович поднял голову:

– Я думаю, твое решение окончательно. Оно жестоко. Но я должен был знать, что рано или поздно так будет. – Он усмехнулся. – Да, недолго прожило мое счастье. Спасибо тебе за радость и горе, за все, что ты принесла. – Голос его дрогнул, говорить было трудно. – Но помни, в любой день, в любой час я буду ждать тебя. – Услышав всхлипывания у двери, он взглянул туда и только сейчас увидел стоявшую у портьеры плачущую Евдокию Андреевну. – Вот с ней и будем ждать тебя в этом, твоем, доме, – сказал он. Стараясь быть спокойным, спросил, когда она едет, и, услышав, что завтра, заторопился, махнул рукой, и, тяжело сутулясь, ушел в спальню.

Ночь прошла в сборах. Только под утро, прикорнув на диване, Елена забылась тяжелым сном. Утром ей позвонили от Березовского, предупредили, что заедут с билетом. Когда она кончила говорить, Григорий Самойлович подошел, обнял ее и долго смотрел в глаза, точно хотел запомнить дорогие ему черты. Потом поцеловал в голову и ушел из дому.

Вечером приехал секретарь Березовского. Евдокия Андреевна помогла одется и уже в дверях сунула в муфту сверток, шепнув, что так велел Григорий Самойлович. В машине она вскрыла конверт, там были деньги и небольшая записка. Он писал, что будет говорить всем, что она поехала в Сухум отдохнуть. Письмо кончалось словами: «Помни, в Москве ты оставила самого близкого „старого“ друга – напиши ему, если тебе будет тяжело». Слово старого было подчеркнуто!

– Неужели ей суждено приносить близким людям только несчастья?! – мелькнула горькая мысль. – Подумаешь, какая демоническая, «роковая» женщина.