— Знаешь, Генька, давай не будем больше! А?

Сани опять тряхнуло, и я не услышал Генькиного ответа…

Последнее, что мне запомнилось: побелевшее лицо матери и перепуганные глаза Сони.

…С глазами Сони я встречаюсь и когда прихожу в сознание. Она стоит у постели, пытливо и настороженно всматривается в меня, потом радостно взвизгивает и кричит на всю избу:

— Глядит! Маманя, глядит!..

— Что ты кричишь, дурочка? — спрашиваю я.

Соня не слышит, и я сам не слышу своего голоса — так он слаб и тих.

Из кухни выбегает сияющая мать, за ней появляется отец.

— Очнулся, герой? — спрашивает он.

У них счастливые и почему–то жалостливые лица. Мать осунулась, побледнела; у отца запали морщины возле углов рта. Значит, я долго и тяжело болел, если тревога оставила такие глубокие следы… Я сразу вспоминаю буран и «пещеру спасения».

— А где… — начинаю я и смолкаю.

Мать скорее угадывает, чем слышит, и, улыбаясь, говорит:

— Здесь, здесь… Скоро, должно, прибежит.

Стукает дверь в сенцах, в комнату входит Катеринка.

— Ой! — говорит она, сложив у груди ладошки и широко открыв большие глаза. — Очнулся?

Она улыбается, я тоже улыбаюсь и не знаю, чему я больше рад — своей или ее радости.

— Ну, как ты? — спрашивает она. — Я… мы так боялись!..

Она не говорит, чего они боялись, но глаза у нее начинают подозрительно блестеть.

— Я к ребятам сбегаю, скажу!.. — И, крутнувшись на одной ножке, Катеринка летит к дверям.

Скоро прибегают и ребята. Радостные, запыхавшиеся, они толкутся возле постели, сначала ничего не могут сказать, и мы задаем друг другу какие–то пустые вопросы. А когда Геннадий наконец начинает рассказывать, мать прогоняет их, потому что мне нельзя утомляться. Пашка все время собирался что–то сказать, надувался и пыхтел, но собрался только у порога:

— Ты… того… поправляйся… Я тебе радио проведу, вот увидишь!

Перед вечером Катеринка приходит со своей матерью. Она садится в сторонке, а Марья Осиповна — возле моей постели и спрашивает, как я себя чувствую и не надо ли мне чего. Сидит она недолго, а уходя, говорит:

— Будь здоров, Коля! Ты молодец! Из тебя выйдет настоящий мужчина…

Она выходит в кухню, а Катеринка подходит ко мне и говорит, не то спрашивая, не то утверждая:

— Ты бы тоже кинулся в воду, как тот Сандро… Правда?

Я вспыхиваю и молчу. Она, не дождавшись ответа, убегает вслед за матерью.

Потом я слышу из кухни заговорщицкие голоса матери и Марьи Осиповны, смех и негодующий Катеринкин голос:

— Фу, мама, как тебе не стыдно!..

На следующий день колтубовский фельдшер Максим Порфирьевич, по–тараканьи шевеля прокуренными усами, выслушивает меня, гулко крякает и говорит матери, тревожно наблюдающей за ним:

— Кризис прошел, все в порядке. Теперь его на сто лет хватит… Но пока лежать! Я еще приеду, посмотрю…

Поправляюсь я медленно.

Пашка выполнил свое обещание. Он так приставал к Антону, что тот наконец разыскал ему провод от испорченного мотора и наушники. Пашка натянул провода между посадками от избы–читальни к нам, и теперь, когда там включают приемник, я тоже слушаю радио. Вернее, мы с Соней. Она взбирается ко мне на постель, умащивается рядом, и в один наушник слушаю я, в другой — она. Она же учит меня ходить. Когда Соня была совсем маленькой, я подавал ей свой указательный палец, и она, вцепившись в него изо всех сил, преодолевала непосильные для нее просторы избы. Теперь, как только я начинаю вставать, она требует мой палец и, сжав его, старательно ведет меня по комнате. Лицо у нее при этом такое напряженное и строгое, будто она делает самую важную работу из всех, какие только можно себе представить. Ходить самому она мне не позволяет, так как уверена, что без нее я обязательно упаду.

Как только я окреп и начал вставать, Генька сказал:

— Ну, хватит лодыря гонять, пора заниматься. А то ведь ты отстанешь…

Они по очереди приходят ко мне, рассказывают, что проходили в классе, и я делаю уроки, как если бы сам бывал в школе. Однажды Генька оборвал урок на полуслове и мрачно задумался.

— Ты чего? — спросил я.

— А ты знаешь, — ответил он, — если бы мы тогда тоже вот так догадались помогать Ваське, он, может, и не остался бы на второй год…

Геннадий прав, и меня охватывает запоздалый стыд. Конечно, разве так товарищи поступают? Его оставили, а сами убежали вперед…

— Ну, а теперь как вы с ним?

— Теперь порядок! Совсем помирились.

Катеринка приходит ко мне чаще всего прямо из школы, и мы сразу готовим уроки, потом разговариваем про всякую всячину. О буране и «пещере спасения» мы, словно по какому–то уговору, никогда не вспоминаем. Только иногда я ловлю на себе ее задумчивый, спрашивающий взгляд, но, встретившись со мной глазами, она отворачивается или говорит какие–нибудь пустяки.

ПУТИ–ДОРОГИ

Грянула весна, забушевала шалая Тыжа, сбросила снежную шубу тайга, и вместе с первым весенним громом и пронизанным солнцем дождем ворвались в нашу жизнь новые перемены.

Воспользовавшись открытым окном, у Катеринки сбежали Анька и Санька. Вскоре исчез и Кузьма. Даже тут он не удержался и стянул Катеринкин гребешок. Мы, смеясь, говорили, что это он украл не иначе, как на память. Катеринка не очень огорчилась.

— Я бы сама их выпустила, — говорила она. — Разве им тут жизнь, в избе?

Катеринка переменилась тоже. Глаза у нее стали словно еще больше, косички превратились в косы и уже не торчали в разные стороны, а толстыми жгутами легли на платье. Сама она была такой же быстрой и подвижной, но стала как–то строже и сдержанней.

У нее осталась только Найда, совсем уже большая маралушка. Катеринка думала и ее отпустить в тайгу и даже советовалась с Захаром Васильевичем, когда это лучше сделать, но тот сказал, что не надо торопиться, у него на этот счет есть одна думка.

Однажды, когда он сидел на завалинке, покуривая трубочку, смотрел на Найду и вздыхал, подошел Иван Потапович:

— Что вздыхаешь, Васильич?

— Душа ноет… Шабаш, видать, промыслу–то совсем…

— Да, ходок теперь из тебя неважнецкий.

— Куда уж!.. У меня теперь другая думка. Я было к тебе собрался идти. Чего бы нам звероферму не завести?

— Сам к зверям пойти не можешь, так зверей к себе? — засмеялся Иван Потапович.

— Ну, это само собой… Да ведь и дело выгодное. Марал — животная немудрая, уходу за ним немного, а выгоды — сумма денег. Колтубовцы вон тоже думают маральник городить.

— Слыхал.

— У них только места удобного нет: всю как есть изгородь ставить надо, а на это какая прорва людей требуется. Вот они и мнутся… А у нас вон это урочище, где летось ребята ходили, — я там бывал, знаю… Там только с одной стороны перегородить — и все дело. Нам это не поднять, потому огорожу в сруб ставить надо, а на паях с колтубовцами в самый бы раз: и им выгодно, и нам…

На этот раз беседа кончилась ничем. Но Захар Васильевич не отступил. Он говорил и с Федором Елизаровичем, и с моим и с Пашкиным отцом и так насел на Ивана Потаповича, что в конце концов тот сдался. Они съездили в Колтубы, договорились с «Зарей» и решили создать совместный, межколхозный, маральник. Постройку изгороди отнесли на сравнительно свободный промежуток между севом и уборкой.

Мы не могли уже принять участие в этой постройке, потому что у нас начинались экзамены. Подготовка занимала все время, и мы даже редко ходили в избу–читальню. Там теперь вместо Катеринки газеты и книжки выдавала Любушка. Она очень строго следила за порядком и так накидывалась на каждого, кто отрывал от газеты на закурку, что газеты совсем перестали рвать. А у приемника командовал теперь Фимка. Он уже не кривляется и не строит дурашливых рож: приемник — дело серьезное, и тут не до баловства.

Пашка еще раньше уехал в ремесленное училище. Летом он приезжал в отпуск и, хотя было жарко, все время ходил в картузе и шинели, застегнутой на все пуговицы: это чтобы все видели его форму. Форма, правда, красивая. Машины он еще никакой не изобрел, но говорит, что изобретет обязательно. Геньку, как только закончились экзамены, мы проводили в Новосибирск. Там его дядя работает на заводе. Генька будет у него жить и учиться в геологоразведочном техникуме. Он уговаривал меня и Ваську Щербатого ехать с ним вместе, но Ваське еще год учиться, а я выбрал себе другую специальность.