Падает он так старательно, что слышно, как стукается его голова о доски. Генька опускает ружье и скорбно смотрит на замершего Андрия–Фимку. Но тот, видимо, вспоминает, как Мария Сергеевна говорила, что нужно, падая, схватиться рукой за сердце, и он, лежа на полу, вдруг хватается за левый бок.
— Не шевелись! — шепчет Мария Сергеевна.
— Не шевелись! — грозно рычит совсем растерявшийся Генька.
В это время за кулисами раздается долгожданный выстрел. Зал взрывается хохотом. Нас за кулисами тоже сгибает в три погибели от смеха. Пашка туго засадил пробку в пугач, а она оказалась подмоченной, что ли, и не выстрелила. Пока он, багровый от стыда и натуги, выковыривал ее гвоздем, было уже поздно…
Зал неудержимо грохочет.
Генька смеется, отвернув лицо в сторону, но подвязанная к животу подушка выдает его. Неподвижно лежащего Фимку начинает корчить, наконец он не выдерживает, поворачивается на бок, спиной к зрителям, и всему залу видно, как эту спину трясет от хохота.
— Занавес! — почти кричит Мария Сергеевна.
Вконец расстроенный, Пашка изо всей силы дергает веревку — она соскакивает с блока, и занавес не трогается с места. Приходится мне и Косте с разных сторон тащить полотнища занавеса вручную.
Генька безутешен, но зал гремит от аплодисментов, и участникам приходится выходить. Под конец все начинают кричать: «Марию Сергеевну!» — неистово хлопать, и она тоже выходит и кланяется, весело улыбаясь.
После спектакля Антон забирает нас к себе ночевать, а Катеринка уходит к Марии Сергеевне. Антон уговаривает Геньку и Пашку, что все прошло очень хорошо и нечего расстраиваться. Генька понемногу отходит, но Пашка так и остается надутым.
На следующий день только и разговоров, что о спектакле. Ребята в восторге от наших талантов. Особенно всем понравились Костя–Самозванец и Генька–Бульба. И это правильно: у них получилось все–таки лучше, чем у других, хотя, конечно, по–моему, до Катеринки им далеко.
Восьмого ноября мы еще раз играем свой спектакль, на него приезжают и тыжевцы: Марья Осиповна, Иван Потапович и мой отец. Много взрослых и из Колтубов. На этот раз все идет гладко, без заминки, даже пугач у Пашки стреляет вовремя, и ему не приходится сгорать от стыда.
Я уже больше не пытаюсь сказать Катернике, какая она; сама Катеринка не вспоминает о том разговоре. Потом начинаются занятия, и испытанное тогда волнение больше не возвращается.
Но каждый раз, когда я вспоминаю об этом, на душе у меня опять становится как–то смутно, и я жалею, что так ничего тогда и не сказал…
КУЛЁМКА
Без конца шли осенние дожди, потом начало сильно подмораживать, но снега долго не было. И вдруг сразу, в одну ночь, пушистая пелена укутала землю и тайгу. Захар Васильевич затосковал: настала самая пора для промысла, а он мучился со своим ревматизмом и дальше околицы не мог выйти. Он зачастил к Катеринке.
У Катеринки была черноглазая, гибкая, как пружина, Найда. Захар Васильевич подарил ей пару живых белок. А потом Катеринка подобрала галку с вывихнутым крылом, назвала Кузьмой и теперь выхаживала.
Она еще хотела взять на воспитание ягненка, но этого Марья Осиповна уже не позволила. И так, когда вся эта живность надоедала Марье Осиповне, она не раз кричала в сердцах:
— И что это такое? Прямо не хата, а зверинец! — и грозилась всех повыкидать.
Посмотреть на Катеринкин «зверинец» и приходил Захар Васильевич. Мы тоже часто собирались у нее.
Санька и Анька, как она звала белок, так забавно ссорились из–за корки хлеба, а потом, помирившись, взапуски, стремглав носились по всей избе, Найда была так красива, а Кузьма так уморителен, что с ними никак нельзя было соскучиться.
Особенно забавен был Кузьма. Он держался солидно и важно, неторопливо поворачивая во все стороны клювастую голову. А когда Катеринка садилась готовить уроки, он обязательно умащивался на стопку учебников и, нахохлившись, подремывал. Если Санька и Анька поднимали очень уж отчаянную возню, он приподнимал голову, как бы неодобрительно крякал и опять засыпал. Только он был ворюга, и, как Катеринка его ни стыдила, стоило оставить на столе новое, блестящее перо, как оно немедленно исчезало и найти его уже было невозможно.
Кузьма никак не мог привыкнуть к свету, и каждый раз, когда вспыхивала электрическая лампочка, он встревоженно вскидывался, растопыривал крылья и как–то сипел, косясь на сверкающий стеклянный шарик. Потом однажды, когда крыло у него поджило, он днем попробовал долбануть лампочку клювом, но тут же испугался, отлетел на подоконник и долго топтался там, сердито растопыривая крылья и беззвучно открывая клюв.
Захар Васильевич, присев возле печки, покуривал свою трубочку, следил за беготней Саньки и Аньки, о чем–то думал и вздыхал. Покончив с уроками, мы подсаживались к нему. Кузьма перебирался в загнеть, и мы расспрашивали Захара Васильевича о промысле, про всякие случаи в тайге.
Тут–то, в один из зимних вечеров, и зародилась у нас мысль тоже заняться промыслом. Конечно, мы не могли уйти на настоящий промысел: нас бы не пустили, да и не было у нас ни винтовок, ни припасу, а без этого много зверя не набьешь. Но Генька сказал, что это неважно — мы ведь будем добывать не на продажу, а для коллекции: набьем разных зверьков, сделаем чучела и опять отдадим в школу, как минералы. И вовсе не обязательно с ружьем: Захар Васильевич научит нас делать ловушки; они ведь тоже добычливы, если ставить умеючи.
Захар Васильевич обрадовался не меньше нас и начал рассказывать, какие есть ловушки, как их делать и где ставить.
Соболя у нас перевелись, самоловы на кабаргу и косулю надо ставить далеко от деревни, и мы решили, наметив два небольших путика — по километру каждый, — расставить на них плашки и кулёмки.
Захар Васильевич взял почти метровое полено, расколол его на две неравные половины. В тонкой дощечке он сделал вырез; на него уперлась другая тоненькая дощечка, а чтобы она не соскальзывала, закрепил их края лучинкой с вырезом. На лучинку, уходящую под приподнятую плаху, насаживалась приманка. Стоило тронуть приманку, как обе дощечки выскакивали из выреза лучинки и опиравшаяся на них верхняя большая плаха падала.
Кулёмка была еще проще. Носком валенка Захар Васильевич сделал в сугробе углубление. Перед входом в него забил четыре колышка, между ними уложил порог — палку сантиметра в три толщиной, сверху между кольями установил вторую, подлинней — боёк, а чтобы она была тяжелее, привязал сверху еще одну палку. Боёк удерживался сторожком — палочкой, упирающейся в зарубку на другой наклонной палочке, на острый конец которой насаживалась приманка. Когда ее трогали, сторожок соскальзывал с зарубки и боёк, направляемый колышками, падал на порог.
Кулёмка нам понравилась больше, потому что плашки делать в лесу трудно, а тащить с собой — тяжело; кулёмку же ничего не стоило сделать в любом месте — был бы топор. Но мы все–таки сделали две плашки — я и Генька, а Пашка сказал, что будет делать черкан — ловушку, в которой зверя придавливает боёк, привязанный к тетиве лука. Мы так и не дождались, пока он сделает свой черкан, и ушли вдвоем.
Катеринку мать не пустила, сказав, что нечего зимой ходить по тайге — еще застудится.
Первый путик мы проложили за гривой, к северу от деревни. Потом свернули на запад и, пройдя с километр, проложили второй — возвратный. Плашки мы установили на поворотах, а на каждом отрезке устроили по четыре кулёмки, решив потом добавить, если окажется мало. Приманкой служили сушеные грибы, так как прежде всего мы хотели заполучить белок.
Через два дня мы обошли свои ловушки: они были пусты. Половину из них завалило снегом, рухнувшим с ветвей, а остальные стояли как ни в чем не бывало, только ни добычи, ни приманок не было. Генька предположил, что их кто–нибудь обчистил до нас. Мы снова зарядили ловушки и, вернувшись, рассказали Захару Васильевичу о неудаче.
— Да вы, может, сторожки туго поставили? Белка объест приманку, а сторожок и не стронет. Вы бы попробовали, не туго ли…