Он был холостяком, но одиночество ничуть не угнетало его. А если и угнетало, то он умело скрывал это от своих знакомых. На людях он вел себя как семидесятичетырехлетний enfant terrible[2]. И этот совершенно неукротимый старик, который, впрочем, никому не казался стариком, постоянно помогающий другим, заботился только о своих собственных радостях – вот что меня восхищало в нем больше всего.

Кристл опять заговорил о празднике:

– Есть одно обстоятельство, про которое мы не должны забывать. Я уже предупредил моего гостя. Не знаю, что думают об этом другие, а я уверен – нельзя устраивать праздник, когда рядом, в Резиденции, не догадываясь о своей судьбе, умирает наш ректор. И вместе с том у нас нет выхода. Потому что, если мы отменим праздник, ректор поймет, в чем дело. Но если ему скажут правду перед праздником – хотя бы всего лишь за час до начала, – нам придется его отменить. Надеюсь, среди нас нет глупцов, которые этого не понимают?

– Надо думать, что нет, – сказал Винслоу. – И это очень приятно, однако до чрезвычайности странно… вы согласны со мной, декан?

Он сказал это со свойственной ему язвительной вежливостью и очень удивился грубому ответу Кристла. Он не понимал, и не понял даже после резкой отповеди Кристла, что тот-то говорил вполне искренне, с глубоким чувством, и его оскорбила ядовитая шутка Винслоу. Казначей в свою очередь стал еще язвительней, и в их перепалку тут же ввязался Найтингейл.

Льюк, по-всегдашнему наблюдательный и сдержанный, молча следил за разгорающейся ссорой.

Никому из нас не пришло в голову посидеть после обеда в профессорской за бутылкой вина. Пилброу сразу же отправился к кому-то в гости – художественная интеллигенция Кембриджа вот уже больше пятидесяти лет считала, что без него, если он был в Англии, не могло состояться ни одной вечеринки, – а мы были слишком взвинчены, чтобы провести хотя бы еще полчаса за одним столом. Винслоу, буркнув свое традиционное «доброй вам ночи», неторопливо двинулся к выходу, держа в руке университетскую шапочку, которую он, единственный из нас, всегда педантично надевал, идя в профессорскую. Потом распрощался я и, сразу вслед за мной, Гетлиф.

Он заговорил, едва мы переступили порог моей гостиной:

– Послушай, меня очень тревожат ваши разговоры про Джего.

– Почему?

– Да потому, что это идиотизм! Он не может быть ректором. Я просто не понимаю – о чем ты думаешь!

Мы стояли посреди комнаты. На лбу у Фрэнсиса, как и всегда, когда он злился, вздулась вена. Загар придавал ему цветущий вид, но, всмотревшись внимательней, я заметил, что он очень утомлен: под глазами у него явственно обозначились нездоровые темные мешки. Вот уже несколько месяцев он работал, что называется, за двоих: изучал по своей собственной научной программе природу ионосферы и выполнял секретное задание Министерства авиации. Тайна сохранялась очень строго, и мы узнали о подробностях только через три года, а тогда он скупо объяснял нам, что занимается теоретическими основами радиолокации. Его усталость усиливало бремя ответственности и грустная разочарованность. Незадолго перед этим он закончил серьезную работу, но она не получила того признания, на которое он рассчитывал, и его положение в научном мире было сейчас далеко не блестящим. Его опередили даже некоторые совсем молодые физики, и ему было тяжело это сознавать.

Он с головой ушел в новую работу, но первые результаты не слишком радовали его. А подступающие выборы ректора но сулили ему ничего, кроме лишних хлопот. Он не хотел думать про выборы, его целиком поглощали проблемы противовоздушной обороны, тем более что он сомневался в правильности своих новых идей, касающихся распространения радиоволн. Так что предвыборная борьба вызывала в нем только глухое раздражение и тоскливое недовольство.

Мы познакомились десять лет назад и очень быстро сделались приятелями – не близкими друзьями, а именно приятелями: нас сблизило взаимное уважение и доверие. Нам обоим недавно перевалило за тридцать – ему было тридцать четыре года, а мне тридцать два, – у нас были сходные взгляды и похожие судьбы. Он рекомендовал меня Совету колледжа, когда мне вконец опротивела жестокая конкурентная борьба в Коллегии адвокатов, и за те три года, что я проработал в Кембридже, мы неизменно поддерживали друг друга, всегда оказываясь единомышленниками во всех серьезных вопросах, так что наше взаимное доверие постоянно укреплялось. Но сегодня – в первый раз – мы никак не могли договориться.

– Я просто не понимаю, о чем ты думаешь! – воскликнул Фрэнсис.

– Он будет неплохим ректором, – сказал я.

– Чепуха. Идиотская чепуха! Объясни мне – что он сделал серьезного?

Ответить на его вопрос было не так-то просто. Джего, специалист по английской словесности, опубликовал несколько работ о сочинениях пуритан, обосновавшихся в Новой Англии. Все его работы отличались добротностью, особо можно было отметить статьи об Уильяме Брэдфорде… но мне не хотелось кривить душой, разговаривая с Фрэнсисом.

– Что ж, я согласен – он отнюдь не выдающийся ученый.

– Ректор колледжа должен быть выдающимся ученым.

– Это желательно, Фрэнсис, но не это самое главное. Не будь педантом.

– Ну так скажи мне – что он сделал серьезного? Он никакой не ученый, и его нельзя выбирать в ректоры.

– Он человек, Фрэнсис, превосходный человек, а это гораздо важней для руководителя, чем ученые заслуги.

– Он пустышка…

В тоне Гетлифа ощущалась резкая враждебность, я старался сдерживаться, но понимал, что мои возражения тоже звучат не слишком дружелюбно.

– Дальтоника не порадуешь рассказом про радугу, – сказал я. – Ты мог бы поверить мне…

– Что тебя радуют некоторые человеческие качества, – докончил за меня Гетлиф. – А я сейчас не могу думать о твоих радостях – мне нужно выбрать достойного ректора.

– Если тебе кажется, что для выборов ректора не нужен здравый смысл, то ты жестоко ошибаешься.

Гетлиф, широко и стремительно шагая, прошелся по гостиной – три шага к камину и три обратно; звук его шагов резко взломал воцарившуюся в комнате тишину.

– Послушай, – проговорил он, – ты взял на себя какие-нибудь обязательства?

– Самые определенные.

– Идиотская безответственность. Ты же всегда был разумным человеком. А это просто сумасшествие какое-то.

– Да, я взял на себя совершенно определенные обязательства, – повторил я. – Но мне было бы вовсе не трудно отказаться от них – если б я увидел, что это разумно. Но это же неразумно. На мой взгляд, Джего справится с обязанностями ректора лучше, чем кто-нибудь другой.

– А ты не подумал о том, что он безмозглый консерватор? Ну можно ли сейчас выбирать в ректоры ничего не понимающего консерватора – тем более если в колледже есть люди широких взглядов?

– Меня вовсе не радует его консерватизм…

– Однако ты все-таки собираешься его поддерживать.

– Для ректора колледжа консерватизм не такое уж большое зло.

– Консерватизм всегда зло, особенно если им заражен влиятельный человек. И ты сам это прекрасно знаешь. Мир стал таким неустойчивым, что любая мелочь имеет теперь огромнейшее значение. Одуревшие от чванства консерваторы думают, что они ведут себя основательно и благоразумно. А я уверен – их благоразумная основательность чревата бесповоротным союзом с фашистами или войной, в которой нас могут так расколотить, что только мокрое место останется.

В словах Фрэнсиса звучала тяжкая, застарелая злость. Он был радикалом – как и многие ученые его поколения. Они понимали, что через два-три года именно им придется взять на себя всю полноту ответственности за судьбу страны. Фрэнсиса одолевала такая тяжелая усталость, что мне вдруг расхотелось ему возражать.

– Разумеется, ты прав, Фрэнсис, – проговорил я. – Мне кажется, что Джего будет достойным ректором, но мои убеждения ничуть не изменились.

Он улыбнулся, и морщинки-лучики, разбежавшиеся на мгновение по его лицу, смягчили его суровую угрюмость; но улыбка сразу же угасла.

вернуться

2

несносный ребенок (франц.)