Временами Пилброу не скрывал этого от себя. Просто не мог скрыть. И еще ревностней оберегал те свои чувства, которые по-прежнему его волновали. Чувства, которые умирают последними. Пилброу помог в своей жизни очень многим людям, он всегда стремился к добрым делам, постоянно боролся со своим эгоцентризмом и плотскими страстями, но больше всего гордился тем, что «в трудную минуту поддерживал единомышленников», борющихся за социальную справедливость, – эта мысль отчетливо прозвучала в его последней реплике. Он сумел выразить в ней свою нынешнюю сущность: возраст освободил его от «ненужных» страстей, и он целиком отдался самому важному делу. Но при этом он думал о себе самом даже больше, чем откровенные эгоисты. Он был добр, отзывчив и щедр – но никогда не забывал проверить, как его поступки выглядят со стороны. В ту ночь я был слишком расстроен, чтобы разбираться в своих ощущениях, но потом понял, что осудил его чересчур строго. Многие люди считали его необычайно добродетельным, а мне он попросту очень нравился: я видел в нем любезного, доблестного, порывистого и удивительно сердечного человека, который постоянно обуздывал себя, чтобы не лишиться самоуважения.

Пилброу не заметил, что я очень расстроен, и долго рассказывал мне о каком-то хорватском писателе, а около четырех часов утра вдруг объявил, что давно мечтает как следует выспаться, и ушел.

Я был слишком удручен, чтобы спать, и решил разбудить Роя Калверта. Вот мы и поменялись ролями, подумал я, вспомнив, как он будил меня по ночам, когда его мучила депрессия. Я поднялся к нему и открыл дверь его гостиной – в камине дотлевали слабо мерцающие угольки. Рой, видимо, развел очень большой огонь и работал допоздна. На столике у камина лежала корректура его книги о литургии, и, глянув на первый лист, я увидел посвящение – ПАМЯТИ ВЕРНОНА РОЙСА.

Рой мирно спал. Бессонница не мучила сто с прошлого лета, а когда у него не было бессонницы, он спал как ребенок. Я будил его довольно долго.

– Ты зачем мне снишься? – открыв глаза, спросил он.

– Я тебе не снюсь.

– Ну, тогда я еще посплю. А ты спасай мои книги. У нас ведь пожар? Пусть пока горит, мне надо поспать.

Он был румяным и по-детски взъерошенным – слегка поредевшие волосы ничуть его не старили.

– Мне что-то здорово не по себе, – сказал я, и он окончательно проснулся.

Пока он вылезал из постели и натягивал халат, я передал ему свой разговор с Пилброу.

– Плохо. Очень плохо, – сказал Рой.

У него все еще слипались глаза; мы перешли в гостиную, и он сел возле камина, чтобы унять знобкую дрожь.

– Так что мы будем делать, старина?

– Кажется, победа ускользнула от нас. Я очень тревожусь за Джего.

– Именно. Но твоя тревога ему не поможет. Что мы предпримем?

Он вытащил кубики и передвинул Пилброу в кроуфордовскую партию.

– Значит, семь голосов за Кроуфорда и шесть за Джего, – проговорил он. – Такого скверного положения у нас еще не было.

– Мы ничего не потеряем, если попытаемся перетянуть кого-нибудь на нашу сторону, – сказал я. – Очень жаль, что мы не сделали этого раньше. По-моему, нам надо как следует насесть на Гея.

– Именно. Ничего другого сейчас не придумаешь. Да-да. В самом деле, – довольно бессвязно забормотал Рой и улыбнулся мне. – Не стоит так тревожиться, старина.

– Нам надо насесть на Гея, но я не очень-то верю в успех.

– Мне жаль старину Джего. Тебе ведь тоже, верно? Ты по-настоящему его полюбил, я знаю. Ну, ничего. Мы сделаем все, что в наших силах. – Роя захватила эта мысль – насесть на Гея. Он опять улыбнулся мне. – Удивительное дело – сегодня не ты меня поддерживаешь, а я тебя.

34. Долг любви

Я лег очень поздно, но проснулся еще до прихода Бидвелла. Сказав: «Уже девять, сэр», он поднял жалюзи, и комнату залил серовато-сумрачный свет декабрьского утра; я отвернулся к стене, думая, что с удовольствием проспал бы весь этот день.

Бидвелл поздно растопил камин в моей гостиной, и теперь черную груду углей едва подсвечивали зыбкие языки пламени. Временами дым выплескивался в комнату – он казался едким, промозглым и холодным. Мрачно съев завтрак, я заставил себя встать, вышел на лестницу и кликнул Бидвелла. Он тотчас явился; его улыбка, как и обычно, была почтительной, веселой и плутоватой. Я послал его узнать, встал ли Пилброу; вернувшись, он сказал, что «на двери мистера Пилброу висит записка, где он приказал не будить его до двенадцати часов».

Я понимал, что, выспавшись, Пилброу сразу же известит бывших союзников о своем решении. Он придерживался странных для старого человека взглядов, но был вежлив и обязателен, как истинный джентльмен девятнадцатого столетия; он всегда говорил, что не может понять, почему его единомышленники-либералы считают грубость признаком хорошего тона, хотя неизменно добавлял, что для этого у них наверняка есть веские основания и что никаких других претензий у него к ним нет.

Было очевидно, что Кристл, Браун и Джего сегодня же получат его извещения. Мне очень не хотелось сообщать Брауну еще одну неприятную новость и за завтраком я решил не ходить к нему, а дождаться, когда он узнает все без меня. Но потом я подумал, что от неприятностей прятаться глупо, и попросил Бидвелла отнести Брауну записку, в которой приглашал его прийти ко мне, как только он появится в колледже.

Все утро Браун принимал у абитуриентов экзамены на получение стипендии и пришел ко мне около одиннадцати.

– Что случилось? – спросил он прямо с порога. – Вы слышали какие-нибудь новости про собрание?

Узнав, что Пилброу не хочет голосовать за Джего, он побагровел от злости и выругался – я еще никогда не слышал от него такой грубой брани. Он сказал:

– А все эта растреклятая политика! Он так и останется до самой смерти мальчишкой. Плохо, когда в колледже работают люди с дурацкими взглядами – не при вас будь сказано, Элиот, – но уж совсем невыносимо, когда они берутся за серьезные дела. Хоть убейте, а не смогу я теперь относиться к Пилброу так же, как раньше.

В первый раз за последний год он потерял над собой контроль. Помолчав, он угрюмо проговорил:

– Что ж, надо сказать об этом Кристлу. Времена изменились – теперь он расстроится гораздо меньше, чем я.

Кристл внимательно выслушал новость и отреагировал на нее совсем не так, как Браун.

– Понятно, – проговорил он. – Удивляться тут особенно нечему.

Кристла обуревали противоречивые чувства: неопределенная виновность – потому что Браун был очень рассержен; добросердечная грусть – из-за того, что тот так сильно расстроен; радость от предвкушения активных действий – теперь он мог осуществить свой тайный замысел; и глубокая, но неосознанная удовлетворенность.

– Хорошо, что я уже начал переговоры! – с торжеством воскликнул он. – Мы еще не рассказывали вам, Элиот. Браун-то, как всегда, был против. Но кое-кто из наших противников тоже выступил за общее собрание. Объединенное, без всяких партий, для всех членов Совета. Я вот говорил вчера Брауну, что нам не обойтись без компромисса. Ну, а теперь я в этом совершенно уверен.

– Со вчерашнего дня наше положение изменилось.

– Мне и вчера было ясно, что в каждой партии есть колеблющиеся.

– Меня к ним причислить нельзя, – твердо сказал Браун.

Я спросил, согласились ли наши противники провести общее собрание.

– Они не посмеют отказаться, – ответил Кристл. – Да едва ли и захотят.

– Даже сейчас, когда у них большинство? До вчерашнего дня они неизменно нам проигрывали. Но теперь-то зачем им собрание?

– Они будут глупцами, если согласятся на это собрание, – мрачно сказал Кристлу Браун. – Еще вчера любое ваше предложение могло принести им пользу. Здравый смысл требовал от них, чтобы они попытались узнать ваши планы. Им следовало идти вам навстречу в любом вашем начинании. Они же видели, что вы тоже не уверены в победе.

– И все-таки я оказался прав. Это собрание может спасти нас, – сказал Кристл.