И уж точно мой первый раз не должен произойти в родительской ванной. После жуткой драки. С разбитой губой. В чужом платье. С чужим человеком.

Возможно, во мне говорит наивность, какая-то почти детская романтическая сентиментальность. Но я не хочу её отпускать. Мне кажется, что с её потерей я утрачу что-то очень важное, что всегда было частью меня. Взгляну на себя со стороны и удивлюсь: кто это? Я не знаю её.

Дубовский наклоняется ко мне, но я отшатываюсь. На его лице проступает понимание.

— Вот как, — сухо говорит он, отдаляясь. — Значит, снова играем в ту же игру?

— Я не играю. Не имею привычки. — Я скрещиваю руки на груди, будто защищаясь. Хочется выстоять. — Не надо судить меня по себе.

Он слегка кривится. Мой укол достиг цели, но он слишком слаб, чтобы задеть по-настоящему. Я вижу это по расслабленному лицу Дубовского, по тому прищуру, с котором он разглядывает меня, как экзотическую зверушку или занятную головоломку.

— Ты понятия не имеешь, кто я такой, киса, и какими мерками меряю.

— Мне хватает того, что я вижу.

— Интересно послушать, — рассеянно бросает он, поглядывая на часы.

— Ты думаешь, что все на свете в восторге от того, что им приходится плясать под твою дудку, — запальчиво начинаю я. — Думаешь, что всё контролируешь и всем управляешь, что имеешь право на что угодно.

— Пока верно, — кивает Дубовский. Уголок рта дёргается намёком на улыбку.

— Но так будет не всегда, — говорю я, понижая голос до свистящего шёпота. Синие глаза напротив застывают. — Однажды ты столкнёшься с тем, что не сможешь подчинить и подмять. И оно тебя уничтожит. Потому что ты не знаешь и не можешь ничего, кроме как упиваться властью, тебе просто не знакомы другие стороны жизни, ты понятия не имеешь, как в них существовать.

Едва заметная тень растерянности пробегает по его лицу, на секунду делая его уязвимым — и моё сердце толкается в грудную клетку. Но Дубовский стискивает зубы, на его челюсти играют желваки. Он презрительно морщится, пытаясь выглядеть равнодушным:

— Психолог из тебя никудышный, киса. Паршивый, скажу я тебе.

— И в чём же я ошиблась? Расскажи. — Я вскидываю голову, твёрдо смотрю ему прямо в глаза, надеясь увидеть того человека, который на миг показался из-под брони. Но крепость снова возведена, мост поднят, а во рву плавают крокодилы.

— Узнаешь. Через три дня. — Видя моё замешательство, Дубовский поясняет: — Я перенёс свадьбу. Решил, что будет странно сегодня расписываться, если вчера тебя чуть не…

— Чуть не изнасиловали? — подсказываю я неожиданно спокойно. Вчерашний день кажется мне чем-то ненастоящим, как давнее воспоминание. Кажется, Дубовский ждёт, что я немедленно рухну на пол и зальюсь слезами или впаду в истерику, судя по тому, с какой опаской он поглядывает на меня.

— Да-а-а, — протягивает он. — Именно. Разберёмся с этим чуть позже. Надеюсь, ему понравится в колонии.

Я мотаю головой.

— Не надо. Пусть катится. Ты и так его отделал будь здоров.

Дубовский раздражённо дёргает плечом.

— Киса, я что-то и правда не понимаю. Какого хрена ты за этого мудака вписываешься? Что за идиотизм?

«Если б я сама знала!» — чуть не крикнула я, но сдержалась. Мы так давно знакомы с Ильёй, что я невольно соотносила его будущее со своим, его мечты, стремления, планы и всё остальное, что маячило впереди. Наказание, даже справедливое, разрушит всё это.

— Всем нужно право на ошибку, — медленно проговариваю я, ощущая горечь этих слов. — Возможность осознать и исправиться, понять, почему совершённое ужасно и никогда больше этого не повторять. Российская тюрьма не даёт этой возможности, она только калечит ещё больше, погружает на самое дно, с которого почти невозможно выплыть. И человек оказывается навсегда потерян. Всё то светлое, что могло прорасти и дать плоды, погибает под слоем грязи. И если заключение не пожизненное, этот искалеченный выходит на свободу, попадает к людям и снова творит что-то чудовищное. Потому что его наказали, а не исправили.

Дубовский задумчиво потирает ухо. Я вижу, что мои слова не оставили его равнодушным, однако, осознать их он не в состоянии. Уж слишком мы разные. Он не понимает — и от того злится.

— А за чей счёт ошибка? — спрашивает он резко. — За твой? Почему ты считаешь свою жизнь менее значимой, чем жизнь какого-то ссаного мудака, которому на тебя плевать?

— Всё уже свершилось. Я не могу этого отменить, он тоже. Только отпустить, жить дальше и надеяться, что он постарается стать лучше, чем был.

— Христианское всепрощение. Подставить другую щёку, — бормочет Дубовский, сжимая кулак. На руке вспухают вены. — Киса, у тебя в роду святых не было? А то от атмосферы праведности аж тошнит.

Я только пожимаю плечами. Мне и самой кажется, что я не до конца искренна. Говорила бы я то же самое, будь это не Илья, а кто-то другой? Какой-то незнакомый мужик в вечернем парке? Друг семьи, от которого не ждёшь подвоха? Сам Дубовский? Не знаю. Хочется быть объективной и беспристрастной. Идеальной. Фемидой с завязанными глазами и чистым сердцем. Но люди проникают в твою душу, хочешь ты того или нет.

Пока я размышляю, Дубовский хватает мою голову и поворачивает к свету, разглядывая пострадавшую губу. Даже не видя отражения, я понимаю, что выглядит она плачевно.

— Н-да, — говорит он. — Всего за несколько лет Ольга превратилась из роковой красотки в грязную голодную бомжиху.

Я фыркаю со смеху, корчусь от боли в губе и от этого смеюсь ещё сильнее.

— Не думала, что ты способен шутить.

— Я много на что способен, — веско говорит Дубовский, и по мне снова прокатывается дрожь. Я отвожу глаза в сторону, и жду, что сейчас он меня отпустит, но он не спешит.

— Что-то не так?

Он игнорирует мой вопрос.

— Ты меня боишься, киса? — в лоб спрашивает Дубовский.

— Сейчас? В смысле, нет.

— А если так?

Он обхватывает меня за талию и тянется к мочке уха, я рефлекторно отшатываюсь, упираясь руками в широкую грудь. Почему-то Дубовский улыбается. Его рука соскальзывает, оставляя после себя гнетущее ощущение пустоты.

— За идиота меня держишь, киса? — Улыбка становится шире, глаза хищно сощуриваются. — Думаешь, я не чувствую, как колотится твоё маленькое сердечко, когда я тебя трогаю? Не вижу твои мурашки, не понимаю, что бельё на тебе придётся менять? Ты можешь сколько угодно от меня шарахаться и делать вид, что я тебе противен, но мы оба знаем правду. Ты меня хочешь. Признайся себе в этом.

— Какая чушь, — дрожащим голосом отвечаю я.

— Три дня. — Дубовский с довольным видом отворачивается. — У тебя есть три дня, чтобы перестать себе врать.

Он уходит, оставляя меня наедине с отзвуком последних слов. Я бездумно поворачиваю кран, включаю холодную воду и сую руки под струю обжигающе-ледяной воды, чувствуя, как немеет под ней кожа. Вот бы засунуть туда голову. «И утопиться к хренам», — внезапно думаю я, недовольная собой. Перетягивание каната с Дубовским отнимает очень много сил, и я совсем не уверена, что выйду победительницей.

Хочется позвонить Лизаветте, пожаловаться и спросить совета, но я и так знаю, что она скажет, весь список по пунктам: во-первых, Злата, ты с жиру бесишься, во-вторых — во-первых. Я совру, если скажу, что мне совсем не хочется последовать чужим ожиданиям. Что не хочется поверить, будто Дубовский хорош не только внешне, но и внутренне, довериться, расслабиться и просто кайфовать от такого невероятного поворота жизни. Только запас доверия у меня иссяк, сердце разорвано на куски, и я не настолько сошла с ума, чтобы начать восторгаться убийцей.

Между бровей залегает складка, я тру её пальцем. Что, если просто повторяю чужие сплетни? Ни одного дела на Дубовского заведено не было. Я вспоминаю, с каким ожесточением он колошматил Илью, с какой безжалостной одержимостью всаживал кулаки в живое тело. Есть ли грань, которую он не может перейти?

Глава 10: Цветные вспышки

Дубовский убрался творить свои тёмные дела, перекинувшись парой слов с моим отцом. Тот выглядел бледноватым, но вполне спокойным, словно в его доме только что не человека до полусмерти избили, а уронили любимую чашку. Зная отца, чашка взволновала бы его даже больше, чем Илюха.