«Почему, — спросил я, — белые не остановили маори во время той бойни?»

Мистер Эванс больше не спал и даже наполовину не был столь глух, как мне казалось.

«Вам приходилось видеть воинов маори, обезумевших от крови, мистер Юинг?»

Я признался, что нет.

«Но вы ведь видели обезумевших от крови акул, не так ли?»

Я ответил утвердительно.

«Довольно похоже. Представьте себе окровавленного теленка: он мечется на мелководье, кишащем акулами. Что делать — держаться подальше от воды или попытаться сдержать акул? Таков был наш выбор. Да, мы помогли тем немногим, что пришли к нашим дверям, — одним был наш пастух Барнабас, — но если бы в ту ночь мы вышли из дому, нас никто больше не увидел бы. Помните, что нас, белых, в то время на Чатемах было менее пятидесяти человек. А маори, всех вместе, — девятьсот. Маори льнут к пакеха, мистер Юинг, но при этом презирают нас. Никогда об этом не забывайте».

Какую же мораль можно из этого извлечь? Миролюбие, хоть и возлюблено нашим Господом, являет собой главную добродетель только в том случае, если ваши соседи разделяют ваши убеждения.

Ночью

Имя мистера д'Арнока не стяжало в «Мушкете» особой любви. «Белый черномазый, полукровка, не человек, а какая-то дворняжка, — сказал мне Уокер. — Никто не знает, что он такое». Саггс, однорукий пастух, живущий под баром, божится, что наш знакомый не кто иной, как бонапартистский генерал, скрывающийся здесь под вымышленным именем. А кто-то другой клялся, что он поляк.

Слово «мориори» здесь тоже не любят. Пьяный мулат-маори сказал мне, что вся история аборигенов была измышлена «безумным старым лютеранином», и мистер д'Арнок твердит свою проповедь о мориори только для того, чтобы обосновать свои собственные мошеннические притязания на земли маори, истинных владельцев Чатемских островов, которые приплывают сюда на своих каноэ с незапамятных времен! Джеймс Коффи, хозяин свинофермы, сказал, что маори оказали Белому Человеку услугу, искоренив другую расу дикарей, чтобы расчистить место для нас, добавив, что подобным же образом русские натаскивали казаков, чтобы те «разминали сибирские шкуры».

Я возразил, сказав, что наша цель должна состоять в том, чтобы цивилизовать черные расы путем обращения в христианство, а не в том, чтобы их истреблять, ибо их тоже создала рука Господа. Все находившиеся в таверне словно бы произвели в меня бортовой залп — за «сентиментальную трескотню, на которую только янки и способны!». Один проорал: «Лучшие из них и те не достойны умереть как свиньи! Черных спасет только одно евангелие — евангелие кнута!» А другой: «Мы, британцы, уничтожили рабство в своей империи — ни один американец не может сказать ничего подобного!»

Позиция Генри была, мягко говоря, неопределенной. «После многих лет работы с миссионерами я склоняюсь к заключению, что все их усилия лишь продлевают агонию умирающей расы на десять или двадцать лет. Милосердный пахарь пристреливает верную лошадь, которая становится слишком стара для работы. Коль скоро мы филантропы, то не состоит ли наш долг в том, чтобы подобным же образом смягчать страдания дикарей, ускоряя их угасание? Подумайте о своих краснокожих, Адам, подумайте обо всех договорах, от которых вы, американцы, отрекались и открещивались — снова, и снова, и снова. Гуманнее, конечно же, и честнее просто надавать дикарям по голове и покончить со всем этим!»

Сколько людей, столько и истин. Время от времени мне видится более истинная Истина, скрывающаяся в несовершенном подобии самой себя, но как только я к ней приближаюсь, она пробуждается и погружается еще глубже в поросшее колючим кустарником болото разногласий.

Вторник, 12 ноября

Наш благородный капитан Молинё почтил сегодня «Мушкет» своим посещением, чтобы поторговаться с хозяином о цене пяти бочонков солонины (дело было улажено после шумной игры в трентуно, победу в которой одержал капитан). К огромному моему удивлению, прежде чем вернуться к наблюдению за работой на верфи, капитан Молинё потребовал уединенного разговора с Генри — в комнате моего товарища. Разговор этот продолжается и сейчас, когда я пишу эти строки. Приятель мой предупрежден о крутом нраве капитана, но мне от этого все равно не по себе.

Позже

Капитан Молинё, как выяснилось, страдает от некоего недуга, который, если его не лечить, может ослабить всевозможные способности, которых требует его положение. Поэтому капитан предложил Генри отправиться с нами в Гонолулу (с довольствием и отдельной каютой, предоставляемыми бесплатно), исполняя до нашего прибытия обязанности корабельного доктора и личного врача капитана Молинё. Друг мой объяснил, что намеревался вернуться в Лондон, но капитан Молинё был крайне настойчив. Генри обещал обдумать этот вопрос и принять решение к утру пятницы — дня, на который теперь назначено отплытие «Пророчицы».

Генри не назвал болезнь капитана, а я не спрашивал, хотя не требуется быть Эскулапом, чтобы подметить: капитана Молинё терзает подагра. Осторожность моего друга делает ему честь. Какие бы странности ни выказывал Генри Гуз как собиратель редкостей, я уверен, что доктор Гуз являет собою образцового целителя, и лелею ревностную — а может, и своекорыстную — надежду, что Генри даст положительный ответ на предложение капитана.

Среда, 13 ноября

Я обращаюсь к своему дневнику, словно католик — к исповеднику. Синяки мои настаивают на том, что случившееся за эти необычайные пять часов не было болезненным видением, внушенным мне моим Недугом, но произошло на самом деле. Я опишу все, что сегодня со мной приключилось, как можно ближе придерживаясь фактов.

Нынешним утром Генри снова отправился в хижину вдовы Брайден, чтобы поправить ей лубок и сменить припарку. Вместо того чтобы предаваться безделью, я решил взойти на выдающийся среди прочих холм к северу от Оушен-Бея, известный под названием Конического пика и обещающий своей высотой наилучший вид на захолустные области острова Чатем. (У Генри, человека более зрелого возраста, слишком уж много здравого смысла, чтобы бродить по лишенным всякого присмотра островам, населенным каннибалами.) Вялый ручей, снабжающий водой Оушен-Бей, вел меня против течения через болотистые пастбища, изъязвленные пнями склоны, в девственные леса с порослью столь трухлявой, узловатой и спутанной, что я вынужден был взбираться вверх, как орангутан! Внезапно, подобно залпу, разразился град — он наполнил лес бешеной колотьбой и столь же неожиданно оборвался. Я пытался выследить черногрудую малиновку, с оперением дегтярным, словно ночь, и кротостью на грани презрения ко всем. Где-то запела невидимая тью, но мое воспламененное воображение придало ее пению свойства человеческой речи. «Око за око! — взывала она, порхая в лабиринте бутонов, ветвей и колючек. — Око за око!» После изнурительного восхождения я одолел вершину, совершенно вымотанный и уязвленный тем, что не знал, сколько времени, ибо накануне пренебрег заводкой своих карманных часов. Матовые дымки, частые на этих островах (аборигенное название «Рекоху», сообщил нам мистер д'Арнок, означает «Солнце тумана»), опускались, пока я поднимался, так что лелеемая мною панорама обернулась не чем иным, как верхушками деревьев, тонущими в мороси. Поистине скудная награда за все мои усилия.

Вершина Конического пика оказалась кратером диаметром с бросок камня, окружавшим скалистый спуск, дно которого лежало, невидимое, далеко внизу, скрытое траурной листвой целого гросса, если не более, деревьев копи. Мне не следовало помышлять об исследовании его глубины без помощи веревок и киркомотыги. Я кружил по краю кратера, отыскивая более легкий путь для возвращения в Оушен-Бей, как вдруг пугающее «хв'руш!» заставило меня броситься на землю. Сознание не терпит пустоты, а потому склонно населять ее призраками, так что мне сначала привиделся нападающий на меня клыкастый боров, а потом — воин маори с поднятым копьем, причем на лице его читалась наследственная ненависть, свойственная его расе.